Со всех сторон доносился глухой шум, лепет и чмоканье сотен и сотен ртов, булькающие вздохи, шелест и свистящие шорохи, клокотанье, стоны, скрипы — роща оживала после непогоды. Оба ждали от окружающего мира какой-нибудь подсказки, какого-нибудь знака, но тщетно, хотя повсюду ключом кипела жизнь. Ему только казалось, будто шум рождается у него внутри, где комом застряло предчувствие, что теперь это неминуемо произойдет (но что «это»? Что же? Что?), и, стараясь заглушить этот внутренний шум — так в компании с грохотом передвигают стул, чтобы заглушить внезапное бурчанье в животе, — он проговорил, разом спихивая в сторону гигантскую гору отвращения:
— Вон там… вон там я живу! — И неопределенно взмахнул рукой, показывая где.
— Что ж, вы хорошо устроились, — сказала она.
Оба ускорили шаги, словно их подгонял собственный учащенный пульс. На низком небе, которое по-прежнему выглядело так, будто на него выплеснули ведро грязной воды, в просвете облаков блеснуло солнце, и лесная тропинка вмиг покрылась решетчатым узором из света и тени.
— Что ж, вы и правда хорошо устроились, — повторила она.
А его занимала одна-единственная мысль: где взять ключ, отворяющий вход в неминучее, — и поэтому он только сейчас сообразил, что за слова были произнесены — эти слова могли стать ключом; и он судорожно уцепился за них, как неопытный взломщик за отмычку.
— Ага, правда, хорошо, — в свою очередь повторил он, ощупью выверяя пригодность отмычки, и вот уже повернул ее в замке: — Как было бы здорово, если бы вы сейчас пошли со мной!
— Но я ведь и так иду, разве нет? — громко рассмеялась она. Отмычка не сработала. — Уже почти целый час я шлепаю с вами по этой сырости!
— Да нет же… я не о том! — «Господи, — думал он, — она делает вид, будто все это в порядке вещей!» И принялся взахлеб рассказывать про свою комнату: —…живу там совсем один, утром и вечером готовлю себе еду, и вообще могу делать что вздумается, а посмотришь ночью из окна на город — прямо, знаете ли, сказка!
А она думала: «Господи боже мой, почему он ничего не говорит, ну почему он ничего не говорит?!» — и лишь временами смеялась, смеялась коротко и гортанно, под конец уже как бы механически, а он, в стремлении облегчить для нее все и вся, продолжал без умолку тараторить. «Отворить перед ней все двери туда, — думал он, — и оставить открытыми все пути отступления», а еще он думал, что нельзя же просто взять и увести ее в мокрые придорожные заросли. Теперь только услыхал он ее смех, который прозвучал в его ушах, точно короткий, надрывный крик, и подумал: «До чего же ей, наверно, страшно, раз она ведет себя так. До чего же ей страшно!» И он сказал:
— Видно, пора идти. Я провожу вас до дому, так будет лучше.
«Никто ведь не мешает ей возразить», — подумалось ему. Она подняла голову и посмотрела куда-то вверх, мимо него. Мучительная боль разрывала ей грудь, обнажая беззащитное сердце, а когда боль отпустила — совсем ненадолго, за это время едва успеешь сделать шаг, едва успеешь глотнуть воздуху, воздуху (как ей казалось) на всю жизнь, — она подумала: «Ну и пусть тащит меня хоть в мокрые заросли — мне все равно!» А вслух сказала — с таким чувством, будто сама раздирала себе ногтями сердце, — вслух она сказала:
— Да, пожалуй, действительно пора. — И беззвучно прошептала: «Ну вот сейчас он мне возразит, он должен возразить!» А он подумал только, что она, как видно, дрожит от страха, и повернул обратно. И решительно зашагал к городской окраине. Из-за деревьев с обеих сторон все ближе надвигалась темнота, вырастала справа и слева неприступной стеной. Вот впереди блеснул первый огонек. И когда она на секунду остановила взгляд на этом еще далеком вестнике домашнего уюта и безопасности, в ней вдруг ярко вспыхнули до той норы смутные, как бы упрятанные на дне ее существа, не оживавшие даже в бреду воспоминания: гниющий женский труп среди пшеничного поля — голова отрезана чуть ли не напрочь; тело задушенной в подъезде, привалившееся полусидя к дверному косяку; и утопленница с пробитым черепом, которую река вынесла на берег, и множество звуков… хруст суставов, когда пальцы мозолистой мужской руки стискивают горло, и свистящее дыхание, когда нож по самую рукоятку вонзается в грудь, и крики, сдавленные, обрывающиеся глухим стуком, крики здесь и там, повсюду, кругом, и снова и снова черные от засохшей крови, скомканные обрывки белья под деревьями, в придорожной канаве, на сеновале, и множество воспоминаний о крови, крови, бьющей из яремной вены, воспоминаний, которыми, как ей почему-то казалось, она обязана газетам, но эти воспоминания были неизмеримо древнее газет, они струились из ее собственной крови и пронизывали все ее существо, так что ей страстно хотелось убежать прочь, прочь отсюда, в город, где ночь напролет горят дуговые фонари и толпами ходят полицейские, прочь отсюда, скорее! Между тем они уже добрались до жилого района и шагали теперь среди вилл да редких многоквартирных домов, глядя, как их тени то исчезают, то вырастают вновь под газовыми фонарями, которые тут еще кое-где сохранились; залаяли собаки, машина затормозила у бензоколонки, сады вскоре отступили от дороги, и дома длинным фронтом сомкнулись по обе стороны улицы. В трамвае опять платил он; вот наконец и ее дом, они еще немного постояли у подъезда, поговорили о том, как интересно прошел день, «жаль только, погода», «да, действительно, жаль», «но львы, львы…», «там, возле змей…» и «мы должны опять встретиться» и так далее в том же духе, запинаясь и медля в нерешительности, уподобляясь погоде этого дня, которая как была, так и осталась неустойчивой, даже после грозы. Она прислонилась к косяку, а он спокойно стоял перед нею; она зевнула, но заметила это, только уже открыв рот, и поднесла к лицу руку с растопыренными тонкими пальцами; этот жест привлек его внимание, и, когда сквозь решетку пальцев он заглянул ей в рот, в разверстую пасть сонного хищника, ему стало не по себе, а в следующую секунду он возликовал, что сумел благополучно избежать этой пасти, и на радостях быстренько распрощался и поспешил домой. «Легковерный простак, — ругал он себя, — разве можно быть таким доверчивым!» Но, право же, у него не было причин судить так сурово. Конечно, душа вступается за слабого, болеет за его интересы, как за свои собственные, а стало быть, самые важные, но трагедия души в том-то и состоит, что она обязана вовремя спрыгнуть с опускающейся чаши весов, ибо — ради себя самой, ради своего бытия — она не может осуществить то, что лишь благодаря ей и началось. Однако он еще не знал этого, хотя все время об этом думал.
Читать дальше