Первая ночь!
Верона безбоязненно отворяет дверь и не крадется, а проходит через сени и выходит во двор. У нее есть на это право, священное право. Его дала ей долина. Кисуца дала, и потому никто не смеет на него посягнуть. Отец слышит, как ты выходишь во двор навстречу ночи, и мать тоже слышит, но они не могут тебе этого запретить и даже спросить не могут: «Ты куда это направилась, беспутная? Для того мы тебя растили, чтоб ты шлялась по ночам?»
Не могут.
Они лишь прислушиваются к отзвукам твоих шагов. Мать молится, а отцу хочется набить люльку и окутаться дымом, — до того он взбудоражен первой твоей вольной ночью. Однако вставать ему неохота, поэтому он лежит и прислушивается. Впрочем, прислушиваться уже не к чему, так как твои шаги, Верона, затихли. Поэтому отца гложет и мучает, что у него всего лишь четырнадцать полосок, что не ему принадлежит четверть общинной земли и он не может великодушно оделить всех: двух сыновей, что скоро вернутся из армии, и тебя, Верона, — да так, чтоб еще и самому осталось. А случись такое, — неизвестно, была бы ты счастлива, Верона. Пожалуй, отец — да, и мать — тоже, но ты сегодня не бродила бы ночью одна, и не было бы у тебя своей каморки, и не спала бы ты особо. Тебя держали бы в клетке, как пойманную птицу, и однажды выдали бы замуж, даже не спросив, по душе ли тебе жених. Да, Верона, да. Долина не жалует богачек, оттого она и сурова к ним.
Ступай же, ступай! Будет тебе глядеть на отчий дом! Что тебя там смущает?
Это — страх. Верона боится, тихая ночь ее пугает, и, глядя на избу, Верона раздумывает, не вернуться ли.
Но не смеет.
Не может.
Ибо в ее страхе есть нечто такое, чего она никогда еще не испытывала. У нее мурашки бегают по коже, а в то же время сердце обдает чем-то теплым. И ей хорошо, как у пастушьего костра.
Изба Одкорков стоит на отшибе, вдалеке от большака. Под еловым подлеском, под горкой, на которой растут высокие ели. И Верона спешит туда, в эту черноту, чтобы спрятаться, схорониться, потому что ей страшно стоять одной в ночи.
Все спит, не видно ни огонька.
Верона бежит. Бежит кратчайшим путем, напрямик через мочажину, лужок, который никогда не просыхает. Ноги по щиколотку увязают в грязи, в гнилой траве, и когда она их вытаскивает, то каждый раз слышится: Чвак-чвак!
Вероне жутко, болотное чавканье преследует ее. Точно злой дух подает голос из мочажины: Чвак-чвак!
Еще шаг…
И ели приняли ее под свой кров, и среди них она уже не боится ничего, потому что здесь все так же, как в лесу, обрамляющем пажити в лощине.
Верона знает, что путь ей предстоит неблизкий. Поэтому она мысленно кланяется матери за то, что та выбрала для нее именно эту ночь, такую лунную, безгрозовую. Скверно было бы брести кромешной ночью одной, под дождем, когда над головою грохочет гром, когда невидимая тропа озаряется вспышками молний. Правда, она и тогда пошла бы, никакая гроза не отвратила бы ее от задуманного. Она бы только всю дорогу уговаривала себя, что никакого грома не слышно, что долина вовсе не озаряется таинственным светом и не меркнет снова.
Она еще раз поблагодарила мать за такую ночь.
И потом, весело подпрыгивая, словно котенок, пустилась ельником вверх по склону, даже не чуя под босыми ногами осыпавшейся хвои.
Наверху, где расстилался небольшой луг, она вышла на тропу. Тропа белела, как тесьма, и не вилась, не петляла, рассекая луг напрямик.
По этой тропинке!
И она двинулась по ней не спеша и без страха, ни разу не оглянувшись назад. Перед ней ясная цель, иначе и быть не может, ведь это ее первая вольная ночь. Сознание этого так возбуждало Верону, что мысли путались, и среди пастушьих костров ей чудился родной двор, на нем стадо пеструх, шумливые ручейки, и над этими ручьями всплескивало и вскипало эхо. Кто-то щелкал бичом, и это был Михал, но она никак не могла его увидеть.
Она пристально смотрела на залитую лунным светом землю, поля, но ничего не видела.
Тропа тянулась вдоль межи.
И вдруг Верона заметила, что зелень ячменя и овсов в лунном свете совсем белая, как тропа, по которой она шла. Зато клеверища и картофельные поля темны, и самые дальние из них были как черные провалы. Рассохи в клеверах, протянувшие к светящемуся небу культи своих рогулин, напомнили ей, что сейчас ночь и что она в ночи одна-одинешенька.
Далеко окрест не было видно ни огонька.
Бояться тут нечего. Это рассохи, всего-навсего рассохи, — внушала она себе, шагая вдоль клеверища. Но смотреть по сторонам не решалась.
Читать дальше