— Шерер, Шерер! Осел треклятый! Порезался я. Не гляди, как баран на новые ворота, а достань мне квасцы, камешек достань, жук ты навозный!
«Черт побери, еще и это! А еще говорят, что у фельдфебеля легкая жизнь. Я знаю, кто так говорит. Господин Грамм, вы идиот! Я фельдфебель, а вы идиот! Извините…»
На похоронах не произошло ничего примечательного… А за то, что произошло, никто не мог отвечать — ни покойник, ни Кляко, ни державшийся несколько в стороне фельдфебель Ринг. Шоссе, которое было хорошо видно и по которому еще совсем недавно валила отступающая армия, внезапно затихло и опустело. Перестали рычать перегруженные автомашины, греметь конские упряжки, не шли по степи на запад пехотные части. На востоке, должно быть, что-то произошло.
«Или все немецкие войска уже отступили и мы одни остались лицом к лицу с неприятелем, или же кто-то остановил русское наступление! А что, если русские отрежут все дороги на Ростов и у нас для отступления останется только море? Это колоссально! Перепрыгнем мы его, что ли?»
Солдаты проходили мимо открытой могилы, бросали в нее по горсточке земли, а фельдфебель Ринг отправился доложить Грамму, что на шоссе, по которому отходила немецкая армия, прекратилось всякое движение.
С востока доносилась канонада.
У засыпанной могилы остались Кляко и ординарец покойного поручика. Чувствуя себя в роли родственника, ординарец стеснялся уйти раньше Кляко.
— Надо привести в порядок его вещи. Принеси их мне.
— Какие вещи, пан поручик? У него ничего не было. Мне все пришлось распродать. Ранец, простыни, запасную пару сапог, пистолет и бинокль. Деньги все ушли на шнапс. У него уже давно ничего не было…
— Я имею в виду переписку. Фотографии. В карманах ничего не нашли?
— У меня ничего нет. Ведь он не получал писем. Разве вы не знали?
После этого Кляко долго стоял, молча разглядывая в бинокль шоссе. И только сумерки прогнали его от могилы. Он уныло поплелся прочь, сгорбившись от непомерной тяжести, рой мыслей жужжал в голове, приводя его в смятение. Этим мыслям он когда-то придавал трагически огромное значение. А над могилой Кристека он понял, сколько было в них высокомерия и неуместной гордыни. Он понял Кристека только сейчас и теперь мог сказать, что хорошо его знает. Смерть Кристека застигла Кляко врасплох, но теперь он видел: в ней ничего не было странного, и ничуть она не противоречила, а, наоборот, логически завершала жизнь опустившегося человека, молчаливого или некстати ронявшего нелепые замечания. В его смерти не было ничего непонятного, ничего такого, что можно было бы назвать несправедливым. Кляко видел Кристека сегодня утром, но это был уже другой Кристек. По-прежнему молчаливый, замкнутый и неприступный, как и на старой огневой позиции, он, казалось, нашел то, чего давно искал, и потому презрительно улыбался. Эту улыбку он унес с собой в могилу. А он, поручик Кляко, командир словацкой сводной батареи, все еще в нерешительности. Уже полгода назад он сказал себе, что служит преступлению и что подло служить ему дальше. Но он продолжает служить, холопски служить и стал даже начальником. И только на недавно покинутых позициях он отважился выступить с невнятной речью. Он даже не помнит, что сказал тогда. Потом он великодушно решил отвести батарею сюда, в незнакомое место, теперь уже известное, и что-нибудь здесь придумать. Господи, насколько смерть Кристека понятнее! «Как у этого парня все было прямолинейно! Когда же я поумнею и спущусь с облаков на грешную землю? Обернись же тетерев ясным соколом! Самое главное, что русские — тоже славяне. Я перебегу на ту сторону — и во веки веков аминь. Эй, ты, опереточный офицерик, послушай, может, тебе хочется при этом бегстве еще и замшевые перчатки надеть? Или белые? А начищенные сапожки тебе не потребуются? Нет? Нет. Мозги твои еще не совсем размякли. Нужно ли тебе это, молодой человек? Тебе всегда что-нибудь нужно, но все твои желания обычно ни черта не стоят. Время от времени тебе необходимо обругать себя дураком, подонком и трусом, и ты крепко ругаешь себя, а после этого снова преспокойно живешь подонком и трусом. А когда от всего этого тебя начинает мутить, ты опять принимаешься себя ругать. Чтобы не повторяться, ты выкладываешь все это кому-нибудь постороннему. Во всяком случае, эффектно! Больше тебе ничего и не нужно. Да, любишь ты поиздеваться над собой. А ведь никчемное ж это занятие. Конечно, это отличает тебя от других, делает тебя оригинальным, но ты все-таки подонок и трус, только в иной личине. Сейчас ты надел на себя личину элегантного офицерика, пижона в белых перчатках. Для чего ты наговариваешь на себя, обливаешь себя помоями? Какой в этом смысл? Ты не расплачиваешься за это кровью, вот в чем вся штука. Ты ревниво следишь, чтобы не пролилась кровь, и остаешься прежним Кляко. Ты боишься за свою шкуру, вот оно что! Ты уже изведал кое-какие прелести жизни, уже пользуешься кое-какими удобствами, как же тебе не бояться? Но так поступают действительно только самые настоящие трусы. А разве ты другой? А что же ты делаешь, обливая себя помоями, как не оправдываешь в себе труса? А? И чем ты оправдаешь себя завтра? Завтра тоже будет день. Останется ли все по-старому? Тебя это мучит, причиняет боль. А прежде что было? Прежде тебя ничего не мучило? Не было тебе больно? Что будет завтра? Не знаю. Это, по крайней мере, откровенно. Значит, не летать тетереву ясным соколом, а попросту говоря — шлепнуться в грязную лужу. И не в первый раз. Мы уже не думаем, как спасти батарею, перестаем прикидываться спасителем. Ну, дай нам господь бог здоровья. Услышь нас, господи! Мы начинаем сначала. Первая буква в азбуке — «а». Она бывает прописная и строчная».
Читать дальше