Христофор Михалушев рисовал себе все это бледней или ярче — насколько позволяло воображение, разбуженное блуждающим взглядом Маккавея, но он был убежден, что мальчик, как он любил называть сына, видит все в мельчайших подробностях. Даже то, что ему, Христофору, представляется черно-белым, в глазах сына переливается всеми цветами радуги, и над всей этой пестротой спокойных и драматических красок господствуют два цвета: мутно-синий — цвет разбушевавшейся воды и золотисто-белый — раздуваемых ветром парусов, которые мчат лодку под грохот рушащихся домов к противоположному берегу.
Старый учитель пытался объяснить себе, откуда долетает то эхо, которое с мучительной силой мечется в душе Маккавея, как метался, он помнил, в детстве его собственный голос в отверстии пещеры возле Искыра, облепленной сонными летучими мышами… Причиной всему, конечно, было болезненное воображение Маккавея, ведь мальчик никогда не видел, как прорывает плотину, даже страшного разлива Огосты в 1942 году он тоже не помнит, ему тогда и годика не было. В какую ночь наблюдений и переживаний пустили корни эти увиденные наяву сны, подобно упругому, крепкому дереву, ветки которого с трудом умещаются в мозгу Маккавея, а листва сплющивается, теснимая мыслями?
Учителю трудно было ответить на эти вопросы.
В отличие от других людей, которые опрыскивали виноградники, окучивали картофель, а по вечерам медленно потягивали отдающую старым бочонком ракию, Маккавей не умел очищать душу от скопившихся впечатлений и чувств. Он мог подолгу страдать от жалости к убитой птице, со страхом и восторгом наблюдать за вспышками молний в ночном небе, с мальчишеской мечтательностью смотреть, как рассеивается белый след умчавшихся самолетов, он с криком вскакивал во сне, увлекаемый водоворотом на дно заводи у железнодорожного моста, — его чувства были болезненно обострены. Но как бы ни были иногда драматичны все эти переживания, вряд ли они могли объяснить мрачные видения Маккавея — холм, не выдержавший напора воды, бушующие водовороты в его пещерах, город, гибнущий в гуле и грохоте волн. Возможно, в душе сына наслоились тревоги человечества, которые вот уже столько лет витают в воздухе: тени людей, погибших при атомном взрыве над Хиросимой и Нагасаки, стронциевая пыль, осевшая на все низины и возвышенности земли, взвихренная автомобилями пыль, что оседает на листву и плоды фруктовых деревьев в исчезнувшем селе… Он помнил, как потрясенно сын рассматривал снимок, где была запечатлена Хиросима: на стене тень сгоревшего человека — плотная, будто нарисованная углем, а от самого человека не осталось и горстки пепла…
Этот серый пласт тревог и страха, успев затвердеть, лежит в душе человека, но мысли без устали, как кроты, подтачивают его, ищут семя гибели, чтобы перегрызть его ростки. Под их напором затвердевшая корка трескается. Пласт, казалось бы, тонок, но под ним зияют пропасти, чернеют отверстия пещер… Остается лишь хлынуть воде — и вот она уже здесь: это тот самый водоворот, что унес песок из-под ног тонущего мальчика. Жалкий, небольшой омут, но глаза страха делают его огромным. Вода в подводной яме гудит (это гул в пещерах рассеченного холма), и до последних городских зданий, которые будут снесены ее напором (так рабочие сносили его родной дом), осталось всего несколько шагов…
Должно быть, у больной души не пять органов чувств, а шесть, думал Христофор Михалушев. Она обладает даром предчувствовать те сигналы, к которым мы остаемся глухи. И нужно лечить ее, чтобы избавить от трагедий, сделать нормальной, то есть практичной, рассудительной и нередко бесчувственной…
Так старый учитель пытался объяснить себе некоторые странности сына: он сознавал, что лишь прикасается к истине, ибо проникнуть в душу человеческую — дело сложное, оно требует не только житейского опыта, но и умения выбраться из сложных ее лабиринтов. И хотя он сорок лет учил детей, а значит, имел дело с человеческой душой, он не считал, что обладает умением опытного психолога — ведь у детей все проще, яснее, их поступки легче понять и объяснить…
А Маккавей, не замечая озабоченности отца, сновал под навесом, негромко что-то насвистывая, — положит доску на самодельный верстак и примется строгать… Стружки сыпались к его ногам, ветерок играл ими, сплетая их спирали и колечки. Звуки рубанка напоминали свист кос на ближних склонах в июне, и Маккавей, слушая их, мысленно видел длинные, шевелящиеся валки скошенной травы, из которых зелеными облачками вылетают кузнечики.
Читать дальше