Еще была весна, на лугах цвели одуванчики, вода в омуте была студеная. Долго бежал, пока не согрелся. В ушах стоял звон, холод с жаром сражались во всем теле. На полпути я ничком повалился на одуванчики. Мне было невероятно хорошо, до того хорошо, что, памятуя о словах носатой, я все равно едва мог удержаться от плача. Черт возьми! Кто сможет понять, почему так было; мне казалось, что над спиной и прямо подо мной, внизу, в недрах земли, разверзлось огромное пространство — над моей спиной и под моим животом — и что я, мальчуган, который только что, посинев, торчал в омуте, что я… Что я, если и не открыл ворот в это пространство, то во всяком случае ощутил его, ощутил всем посиневшим, уже оживающим телом. Что же случилось, почему так несказанно хорошо, почему так привольно в этих просторах и почему кажется, что я могу пройти сквозь огонь и воду, провалиться в яму с испражнениями, навозной жижей и не утонуть, не только не утонуть, но даже не запачкаться? Доносились голоса из далеких пространств, приближались усы отца, стругал доски мой дед, белая тонкая стружка, скрученная поросячьими хвостиками, летала в воздухе, тянулся от окна избы луч керосиновой лампы, ударившись в экран двери сеновала, а там смешно двигались головы брата, матери, отца… Кот проводил лапкой по усам… Казалось, в этих лучах, как в прозрачных желтых жилах, гуляла кровь, и я понял, что это кровь всех людей на свете. Но почему она желтая? Голова моей матери рывками прошла по экрану, и я услышал так часто повторяемые ею слова: «Каменное сердце у тебя, каменное сердце…» Каменное сердце! Но почему я все время вспоминаю слова носатой об ее отце?
Мне легко было идти… Кстати, вы вправе спросить, почему компания криворотого бросила меня в этот заливчик, в этот омут? Я рассказываю здесь не какой-нибудь роман, где все объясняется — нужно это или нет. Промолчу, потому что и сейчас всю эту чертовщину нелегко распутать. Видно, были тому причины, я же не говорю, что совсем без вины оказался в студеной воде! Не говорю!..
Итак — легко было идти. Так легко — словно шел я к какой-то благословленной, вечной жизни. В одно время, когда исчезло ощущение этого бесконечного пространства, я успел подумать: неужто я победил, и победа эта меня так изменила? Я был счастливчиком, которого дружки криворотого зашвырнули в омут и забросали коровьим дерьмом! Завидуйте мне все, не брошенные в воду и не изнавоженные! Завидуйте! И я топал дальше, ребенок, которого другие дети наделили таким богатством! А другой ребенок, этот криворотый мой друг, которому дантистка чуть-чуть подлатала его природное несчастье, отстал от своей стаи, те ушли, им-то не суждено было понять, что произошло. Криворотый вылез из-за елки, сделал два шага ко мне, и скажи он хоть слово, все бы пошло прахом: и бросание в воду, и удерживание носатой, и швыряние навозом. Однако не был бы он моим другом детства, если бы попытался сейчас что-то сказать, он молчал, стоя передо мной, я видел, какие добрые у него глаза и как повис его и без того крючковатый нос — как у старика. Я и не собирался проходить мимо, остановился напротив, и мы оба боялись сделать то, чего не переносила носатая. Мы недурно выдержали — будто договорившись, зашагали гуськом, сперва я, вслед за мной он, потом сперва он, а я за ним, и так мы молча менялись до самого его дома. Мне было дальше идти, и я ушел один.
И уже потом… Носатая, ты ведь по сей день не ведаешь, как велика твоя роль в нашей жизни. И не ведай: великие роли не нуждаются в рекламе. И тот венок, что я привез на руле велосипеда, когда мы хоронили криворотого, был самым большим венком, самым большим венком из дубовых листьев, который мы сплели в детстве. Большего уже не сплетем. Несколько дней до того молча мы шли мимо омута, мимо священного Ганга, где два года назад освежила меня компания криворотого, итак, два года спустя мы шли мимо запруды и услышали страшный взрыв. Так сильно содрогнулась земля, в тот раз разверзшаяся передо мной и ставшая необозримым пространством. Зашелестели деревья, а мы, едва пришли в себя, бросились в сторону взрыва, не знаю, догадывались ли другие, но я-то уж точно знал ведь, как любит криворотый во всем ковыряться, первым прибежал на это место и первым увидел: на дубе со свежеотрубленными ветвями, на уцелевшем суку висели разодранный в клочья пиджачок криворотого и правая его рука. Целехонькая рука с длинными пальцами криворотого.
Мы сплели венок из листьев другого дуба — пусть это будет нашим деревом, деревом нашего детства, ему, чувствую, не суждено оказаться обрубленным, может быть, его сожрут, начиная с корней, какие-нибудь гадкие черви, но листья покамест зелены и прекрасны…
Читать дальше