Он имел превосходную и даже исключительную, феноменальную память, помнил имена обидчиков, их фамилии, и в тридцатые годы все, кого удалось найти, были наказаны им и брошены в лагеря. Все эти Мдивани, Чичилаки, Ру-хидзе. Они и не ведали, откуда пришла кара, ибо обижающий забывает, обиженный — никогда.
Ему так много приходилось терпеть: ругань отца, пьяные тумаки, жесткую руку матери, она редко била его, но так, бывало, смотрела своими странными, вдавленными глазами! Мать не была красивой женщиной, но была ЖЕНЩИНОЙ, и от нее всегда веяло такой привлекательной властностью, которую любят многие мужчины и с удовольствием рабов ей подчиняются. В молодости она была еще и полной, и он навсегда сохранил в себе эту ее полноту в соединении с непререкаемой женской уверенностью в неотразимости.
Мать никогда не плакала, не жаловалась на судьбу, и, бывало, он приникал к матери, прижимался, инстинктивно ища защиту от житейских горестей, ища той надежности, которая была ВСЕГДА НУЖНА даже самому самоуверенному и властному мужчине.
Что это он так вспомнил мать сегодня? А вспомнил явно потому, что ни теперь, ни давным-давно уже не мог так прислониться ни к одной женщине и с облегчающим душу и тело сознанием почувствовать себя хоть ненадолго маленьким и защищенным.
К матери, пока она была жива, он ездил редко и всегда тайно. О поездках Сталина вообще строжайше запрещалось информировать кого бы то ни было, а тем более когда он ездил в Тбилиси. Мать привозили к нему на другой машине (за Кэто Джугашвили был закреплен новенький «ЗИС», жила она во дворце бывшего наместника Кавказа). Кто и с чьих слов пустил эту сказку, что мать якобы сокрушалась, что он не стал священником? Мать гордилась сыном, и встречи их были радостными. И краткими. Через час-другой Сталин уезжал. Был он, вопреки тем же сказкам, и на похоронах матери. Никто об этом не знал. Знавшие настрого молчали. Сообщений в печати быть не могло. Когда хоронили, он сидел в стороне на невысоком холме, окруженный охраной. Сидел, опустив голову, и молчал. Мертвой мать видеть не пожелал. Хотел, чтоб с матерью не ушло его чувство сохранности… — так бывает лучше, когда покойного не видишь. Да, мать… Кэто… «Кэкэ» осталась в его памяти живой и даже молодой. А вот чувство защищенности поколебалось. Его могла бы дать Сталину другая самоотверженная женщина. Но… Ни первая жена, полугрузинка из клана Сванидзе, ни вторая, не то еврейка, не то армянка, Надя Аллилуева, не дали ему и подобия этого чувства.
И Сталин знал: теперь он остался без защиты — защиты любовью, защиты молитвой, защиты памятью, защиты старшим поколением. Ее надо и самым сильным, и как мало близкие к сильным это понимают! Как сильные не могут найти…
Что он так раздумался? И даже словно забыл про войну, про дорогу, которой только что медленно ползли, минуя кривые арбатские переулки, — везде уже было затемнение, машины шли без фар, и теперь шофер явно гнал, и огромный «паккард» летел по ночному шоссе. А быстрой езды Сталин не любил.
— Нэ гони! — зло сказал он Митрохину, и тот испуганно нажал на тормоза так, что «паккард» тряхнуло и передняя машина охраны стала уверенно удаляться.
— Чьто ти… сэгодня… как дурак? — рявкнул Сталин. — Дэржи расстояние! И всо!
Митрохин прибавил газу. И Сталин подумал, что, пожалуй, зря обозвал этого послушного, исполнительного, почти бессловесного человека. Болтунов, трепачей, всякого рода «ухарей» в охране он не терпел. Пожалуй, даже любил охрану, обслугу своеобразной «семейной» любовью. Бывало, часто расспрашивал про жизнь: где служили? как семья? Добавлял оклады, приказывал сменить обмундирование, дать квартиру, выдать новое оружие. Советовался с Власиком по поводу каждого, принятого в охрану. К новичкам долго приглядывался. Седьмым ли, восьмым чувством оценивал, прощупывал. Помнил: подозрительность — положительное качество и сродни предусмотрительности. А предусмотрительность — это ум..
«О Господи Боже!» — сказал Сталин вслух по-грузински, вглядываясь в затылки своего шофера и старшего охраняющего. И еще подумал: сколько ему на своем веку пришлось перевидать людей, и не они ли сами вместе с временем научили его так разбираться в них, проникать взглядом в самую душу? Этому собственному чутью на человека он доверял больше, чем любым характеристикам. По мельчайшим черточкам догадывался, кто перед ним, что у него на душе. Не понравившегося увольняли немедленно: не соответствовал по голосу, внешнему виду, сталинскому чутью. В сущности, так подбирал он и весь свой аппарат, секретариат, и членов Политбюро, и последнего телефониста, истопника, банщика, садовника. Чутье. Только чутье.
Читать дальше