Сталин был очень теплолюбив, до болезненности не выносил морозов, в мороз, в холод у него было дурное настроение, и потому на даче и в Кремле топили даже летом. Любил он сидеть у каминов, подкладывать дрова, просушенные и топкие березовые и сосновые чурочки. Дрова, на случай взрыва и диверсии, проверялись спецохраной, а истопником был дворовый рабочий Дубинин, проверенный и так и этак. Ему, кстати, вождь разрешал мыться в своей бане. И был случай, когда внезапно приехавший Сталин застал Дубинина моющимся.
— Ну, нычего… Ми., подожьдем, мойтэс… — сказал он.
Дубинин же в мыле вылетел из бани и убежал.
Сталин сказал присутствовавшему при этой сцене Кирову:
— Чьто же за дурак… Чэго… испугало? Ми же… нэ страшьные? А?
Для женщин приказал он выстроить другую баню. В ней позднее и мылась поочередно вся обслуга. Баней же Сталин и лечился. Напарившись, прямо в предбаннике пил чай, натирался яблочным уксусом, пил какие-то грузинские настойки на травах.
После гибели Кирова он мылся один. Никого не приглашал. Легенды, правда, гласят, что в военные годы и после мылась вместе с ним и Валечка Истрина… Да только легенды легендами, и кто их разносит и зачем — неведомо..
* * *
Сегодня, к вечеру, Сталину было особенно тяжело, грудь заложило совсем, кашель душил — врачи определили крупозное воспаление легких, но в «кремлевку» ложиться он категорически отказался. Пил свои лекарства. Никого не принимал. В мрачном молчании проходило время. Он бросил даже газету, которую пытался читать. Хмуро глядел на дотлевающие поленья в камине. Казалось, и жизнь его также дотлевала, рушилась. Шестой десяток. И все одна борьба, борьба, борьба… Желающих сожрать — кругом. Ждущих, когда оступится… Вот и сейчас, хотя настрого запрещено сообщать о его болезни, уже шепчутся. Разведка доносит. Да… Давить! Громить надо., до конца эту непримиримую, ненавидящую его Старикову шайку. Прячут ножи за пазухой.
Мелькнуло перед глазами как бы масленое лицо Бухарина, лицо Рыкова с рысьими глазами, жирное, раздобревшее лицо Зиновьева. Был ведь при Ильиче мальчик на побегушках… Помнится, жил, как прислуга, тогда в шалаше, в Разливе… А как раздался, став вождем Коминтерна. Возомнил… Еще бы немного — и не подступись… Успел рассеять их гнездо… Но не до конца… Сила… Все еще сила! Кирова шлепнули… Очередь теперь только за ним… А тут эта простуда… Только дай согласие на «кремлевку» — залечат… И никак справиться не могу… Лекарства, что ли., не те?
— Тажило, — вдруг вслух сказал он и опять закашлялся..
Вот таким и застала его подавальщица Валечка — больного, ежащегося, сидящего у полупотухшего камина.
— Иосиф Виссарионович! Ужинать подавать? Будете кушать?
Медленно повернув голову, покосил сурово на ее цветущую, игривую как бы, простодушно-перепуганную, но и явно сострадающую красоту. «Ах, хороша… Подлец Власик явно для себя отыскивал..»
— Подавать? — у нее дрогнул под фартучком круглый животик, переступили ноги в светлых чулках.
«И нога у нее..»
— Нэ хочэтса… Чьто-то… — пробурчал он, а хотелось, чтоб она не ушла, чтоб поуговаривала.
И она тотчас женским чутьем все это поняла..
— А все-таки., покушайте… Вам легче будет. Все вкусное… Жаркое… Молоко горячее с медом. Липовый цвет с чаем. Варенье… Малина..
— Ти… чьто? Лэчит мэня… собралас? — окинул косым взглядом.
Бедра у нее были, пожалуй, чересчур уже полноваты, но точено круглили бока ее синего платья. И так красил ее этот короткий белый, с оборочкой, передник… Передничек. Косынка.
— А я., лечить., могу… Медсестра.
— Знобыт мэня… Дышять… тажило, — вдруг пожаловался он. — Прамо… мороз..
— Это., температура., поднимается к вечеру… Это., ничего… Хорошо… Скорее пройдет… А давайте я вас шалью пуховой укутаю? Моей… — простодушно сказала она.
— Щялью? — он засмеялся, закашлялся… — Щялью… Кха-кха-ха-ха-ха Кха… Кха… Щялью… Ох… Нэси… щяль… Кха-кха-ха-ха.
И когда она тотчас ловко выскользнула в дверь, продолжал улыбаться: «Щялью… Кха… ха. ха… Щялью..»
Валечка действительно скоро вернулась с большим толстым серым пуховым платком и совсем смело, по-матерински словно, стала укатывать его, обвязывать под руками.
Сталин же вдруг привлек ее, обнял за теплые пружинящие бедра и прижался к ее молодому, пышно-упругому телу, к сводящему с разума животу. Запах, запах ее, свежий, женский, девичий запах — чистоты и здоровья и, может, каких-то слабеньких духов, захватил его, заставил закрыть глаза, замлеть, ощущая это как бы вхождение в ее ауру, прежде лишь слегка ощутимую., на расстоянии., а теперь словно уже подчиняющую его. Наверное, так пахло и от шали.
Читать дальше