Правда, не больно разговорчивым был наш Николай Архипович. Не любил он расспросы о лагерных делах, уходил от разговора на эту тему. Оно и понятно, четыре года, вычеркнутые из жизни. Три года мук и страданий.
Но изредка удавалось его разговорить.
У Николая Архиповича на голове, чуть выше правого виска, был заметный шрам.
– Что это за отметина, Архипыч?
– За непослушание немец саданул. Да так, что я чуть не помер. Немец и сам испугался. Я ведь после его удара прикладом как подкошенный без чувств рухнул. А фашист совестливым оказался, на горбу в медпункт приволок, а там уж я в себя пришёл. Хорошо, быстро оклемался, а то бы через пару часов закопали, и с концами. Но отметина знатная, чуть начну переживать, и в висках ломит, и глаз дёргается. А вы, часом, не к увольнению спрашиваете?
– Да вы что, Николай Архипович, служите на здоровье, а мы только радоваться за вас будем.
Сильно переживал Архипыч, что выслуги на пенсию полной у него нет, а года подпирают, уж за пятьдесят. Боялся, что в отставку попросят. Но этого человека и в кадрах армейских знали, и командующему докладывали. Пусть служит, польза есть от него, дела свои делает, здоровье вроде бы в порядке.
Наш Архипыч взводом тыла командовал. Хозяйственным и рачительным был до чрезвычайности. На дворе зима, а у офицеров и солдат на столе зелёный лук, петрушка, укроп, черемша. А уж капуста по спецзасолу, сало копчёное, фирменный карп из местного пруда – так это вообще не подлежит описанию. Пальчики оближешь. И с дисциплиной у него всё в норме. Взвод в передовиках. А что бойцу надо? Им, салажатам этим, прапорщик как отец был: и воспитывал, и защищал, и ценил, и уважал. И они его любили, как отец он для них был.
Как-то летом в воскресенье зашёл я в его тыловое хозяйство. Смотрю, сидит старик одиноко. На улице жара, он в майке, брюки на подтяжках, на столе кружка с молоком и хлеба краюха. Горько так на краюху смотрит, а на глазах слёзы.
Говорю:
– Николай Архипыч, что случилось?
– Да вот вспомнилось, не вовремя, может, но вот вспомнилось, и распереживался. Такую же горбушку в сорок третьем в лагере заработал. Капо [9]заставил одежду постирать. Расстарался я, видимо, понравились ублюдку мои труды, и оделил меня он вот таким же куском хлеба. Хлеб чёрствый, слежалый, но всё же хлеб. Принес в барак, отгрыз кусочек, думаю, на утро оставлю, так и заснул с горбушкой в руке. А проснулся, нет краюхи, спёр ночью кто-то. И так мне горько и обидно стало, просто слов нет. Казалось бы, ну и что случилось? Ну, украли, сам виноват, спрятать надо было. Но такая горечь в душе была, словно что-то родное потерял. Вот ведь как было, до чего изверги довели. Из-за кусочка хлеба такую трагедию пережил.
Я-то почему всё это говорю? Без эмоций жили. Просыпаюсь утром, а сосед мёртв. Ну, вынесли, похоронщикам отдали, и всё, забыли. Кто он, что он? Нет человека и нет, и всё тут. Работаешь, а рядом с тобой упал человек, и ты уже знаешь, это кандидат в покойники. Знаешь, и всё, только думаешь, как бы самому не упасть, а через пару минут и об этом перестаёшь думать. Думалка вся как мёртвая, мерно гудит, и всё. В висках шум и стук. Тук, тук… Это сердечко наигрывает. Значит, вроде как живой. И вновь в мозгах туман. А тут как ту горбушку вспомню, и слёзы из глаз…
Пожалуй, только в сорок пятом некое просветление пришло. Немчура почувствовала, что конец войне скоро, пыл свой слегка усмирила. Капо, так те продолжали злобствовать, а немцы притихли малость. В конце апреля сорок пятого наконец-то пришло освобождение. Американцы нас освободили. Как-то не особо заметно всё произошло. Вроде вот немцы ещё бродят по периметру, и тут вдруг крики, шум. Все бросились из барака наружу. Ожидали, конечно, ожидали мы освобождения и вот дождались. Американцы на танках и автомашинах у проволоки. Я-то к забору не поспел, оно, может, и к лучшему, подавили многие тогда с радости друг друга. А уж капо досталось так досталось. Порвали некоторых, прямо вживую порвали. Американцы, увидав нас, просто рыдали. А что ж не плакать? Худые, оборванные и кричащие скелеты. Вместо улыбок широко открытые кривые рты. Картинка, конечно, не для слабонервных.
Дальше фильтрационный лагерь, томительное ожидание передачи советской администрации и на родину. Допрос в НКВД был, по счастью, для меня формальностью, всё же я с шестнадцати лет в лагере. Так что получил справку о пленении, а уж потом паспорт. И вот я на родной земле. Возраст двадцать, образования никакого, изранен, переломан, с нервным тиком, делать, кроме как копать и носить грузы, ничего не умею. Двадцать лет, а ещё не целован. Вот таким прибыл я из далёкой неметчины.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу