Теперь он уже знал, что будет блестящим студентом-юристом, будет произносить официальные речи, будет баловнем Революционной партии штата, окончит курс со всеми отличиями, в порядочных семьях его будут ставить в пример, он женится на богатой девушке, создаст семейный очаг -короче, будет жить со спокойной совестью.
Спокойная совесть. В этот вечер на темной гуанахуатской улице слова эти пронзили болью его язык. Он станет праведником. Но ведь Христос пришел не для праведников, а для грешников.
Впервые в жизни он отверг эту мысль. Он должен стать мужчиной, должен забыть о вчерашнем ребячестве. Так устроен мир, в котором он живет. Христос любит праведников, он живет в спокойной совести, он принадлежит порядочным людям, почтенным людям с хорошей репутацией. Черт побери всех униженных, всех грешников, всех покинутых, всех бунтарей, всех отверженных, всех выброшенных за борт порядком, который он избрал!
Он направился обратно в дом предков. Взошла луна, и Гуанахуато щедро возвращал яркий ее свет, отраженный куполами, балконными решетками, мостовыми. Каменный особняк семьи Себальосов раскрыл двери своей просторной зеленой прихожей навстречу Хайме.
Смерть Артемио Круса
^а МиеЛе Йе АЛетш Сгиг
Перевод М. Былинкиной
Роман «Смерть Артемио Круса» в переводе М. Былинкиной был опубликован в издательстве «Прогресс» в 1967 г.
Я просыпаюсь... Меня разбудило прикосновение холодного предмета. Раньше я не знал, что иногда можно мочиться непроизвольно. Лежу с закрытыми глазами. Рядом слышатся голоса, но слов не разобрать. А если открыть глаза - пойму ли, о чем говорят?.. Но веки - как две свинцовые бляхи, язык - медная гиря, в ушах стучит молот, а вздохнешь, ох... жидкое серебро заливает грудь. Металл, сплошной металл. Или опять руда. Мочусь и не замечаю. Наверное... да, я был без сознания, теперь вдруг вспомнил... наверное, я что-то пил в полузабытьи. Прошло много часов. Да-да, еще только начинало светать, я протянул руку и свалил - тоже черт его знает как! - телефон на пол, а потом долго лежал на животе, уткнувшись в подушку и свесив руки: по затекшим пальцам бегали мурашки. Сейчас я просыпаюсь, но глаза открывать не хочется. Нет, не хочется, хотя назойливый свет бьет прямо в лицо. За ширмой моих век пляшут черные полосы и голубые круги. Невольно морщусь, открываю правый глаз и вижу себя, свое отражение в стеклянном украшении на дамской сумке. Вот я кто. Вот я кто. Я - этот старик с лицом, рассеченным на части зеркальными квадратами. Я - этот глаз. Этот глаз. Испещренный прожилками ненависти - жгучей, давней, забытой и вечно живой. Я - этот зеленый глаз меж отекших век. Веки. Веки. Лоснящиеся от слез веки. Я - этот нос. Этот нос. Этот нос. Изогнутый. С широкими ноздрями. Я - эти скулы. Скулы, где пробивается седая борода. Пробивается.
Гримаса. Гримаса. Гримаса. Я - сплошная гримаса. Не от немощи, не от боли. Просто гримаса. И зубы, почерневшие от табака. От табака. От табака. Х-х-хо... И стекло мутнеет от моего влажного дыхания; чья-то рука убирает сумку с ночного столика.
- Глядите-ка, доктор, он забавляется...
- Сеньор Крус...
- Даже на смертном одре морочит нам голову!
Все равно не скажу ни слова. Да и рот будто набит старыми медяками. Но слегка приоткрываю глаза и сквозь ресницы различаю двух женщин и врача, пахнущего дезинфекцией: от его рук, которые сейчас ощупывают мою грудь под рубашкой, несет спиртом. Я пытаюсь сбросить с себя чужие руки.
- Ну-ну, сеньор Крус, не надо...
Нет, я не разомкну губ, вернее, этой зигзагообразной щели, которая отражается в стекле. Пусть руки лежат как плети на простыне. Она прикрывает меня до живота. Желудок... ох... Между ног - отвратительный холод судна. А грудь еще спит, хотя внутри слегка покалывает... Да... Покалывало и раньше, когда долго сидел в кино. Плохое кровообращение, и все. И больше ничего. Больше ничего. Ничего страшного. Ничего особенного. Приходится думать о теле. Надоедает думать о нем. О своем теле. Тело. Все тело. Оно устало. Больше не думает. Хватит. А все равно думаешь, приятель. Ведь тело - это я. Оно остается. Нет. Уходит... уходит... Распадается на нервы и ткани, на клетки и кровяные шарики. Мое тело, в которое этот врач тычет своими пальцами. Страшно. Мне страшно думать о собственном теле. А лицо? Тереса убрала сумку, где оно отражалось. Пытаюсь вспомнить отражение: асимметричная физиономия, разбитая на осколки,- один глаз у самого носа, другой - далеко сбоку. Улыбка - гримаса, раздробленная в трех стеклышках. Пот течет по лбу. Я снова закрываю глаза и прошу, прошу, чтобы мне снова вернули мое лицо и мое тело. Прошу и чувствую ласковое прикосновение чьей-то руки; хочу отстранить эту руку, но сил нет.
Читать дальше