Но по утрам я спотыкался о камень, читая правило, слова молитвы Василия Великого: «И даруй нам бодренным сердцем и трезвенною мыслию всю настоящего жития нощь прейти…» Смысл мне был понятен, потому что «земные вещи принимай за слабое отражение вещей небесных», и если говорить о жизни, которая наступит потом, то она будет настолько светла, что по сравнению с ней нынешний свет – тьма, ночь…
Но понимание не спасало. Почему – «ночь»? Почему святой говорит мне, что я должен эту жизнь – живую, пахучую жизнь, которую так люблю, потому что не любить не могу, ибо я живое существо, – почему я должен ее перетерпеть? И «бодренное сердце», и «трезвенную мысль» – принимаю не рассуждая, по-солдатски, а «нощь» – не могу. Даже при наличии смысла.
Может, я что-то сам себе здесь надумал и это просто терминология того времени? Ведь понятно, к примеру, что «раб» – обозначение подчиненности, а не собственности. Собственностью обладает лишь Он, и оттого делаться «рабами человеков» – красть у Него.
Но, вспоминая камень в молитве Василия Великого, я вдруг оглянулся и увидел, что запинаюсь не только по утрам, – слышалось отовсюду, из прошлого и настоящего, о «юдоли скорби», которая к тому же есть «краткий миг» (об этом говорили даже престарелые партработники), и дана она для подготовки – не более.
Жизнь в определенном смысле не так уж коротка. Обращаясь к не лучшим фрагментам своей жизни, я не назвал бы ее «мигом», потому что «миг» мучил меня тем, что никак не хотел проходить. Пять минут на дыбе и пять минут в теплой ванне – чудовищно разные отрезки времени. «Миг» – когда хорошо, и грусть его ухода восполняет лишь надежда на другой миг, будущий.
Поначалу мне казалось, что эти мысли – в прошлом. Ушла слякотная, неряшливая молодость, и все налилось упругими зелеными соками, повылезало из почек и куколок, зароилось, загудело, запахло, оглушило меня. Жизнь начала править сама. Я растворился в этой жизни, в ее переменчивости, я стал ею самой. И не то чтобы все складывалось благополучно и весело, просто прибавилось сил; перемены, даже несчастные, казались только к лучшему, надежды не были пустыми и глупыми, как в молодости, – они становились настоящими шагами, движением, я увидел, что иду, и хотелось идти дальше. Разве не по Его милости я иду? Как повернется язык назвать это «ночью»?
В конце концов я устал – поднял камень, о который оббил ноги, и ради душевного комфорта оттащил его туда, где хранится мое благородное незнание. Я не смог примирить веру и радость жизни, и требовалось данный факт зафиксировать. Было это год назад, а может, больше. Я и теперь этого не могу, особенно если от радости перепью.
Радость бессмертия дается одной рукой, когда другая отнимает радость настоящей, теперешней жизни, превращая ее в «ночь». «Радуйтесь и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех…» А здесь?
Это – типично «летний» вопрос.
* * *
Осень – образ старости. Получается, что у тех, кто не доживает до нее – как Пушкин и его «дева», – своей осени нет. Но я уверен, что это не так.
Сравнивать течение человеческой жизни с переменой времен года (а мы живем в стране, где все четыре явлены четко и почти повсеместно) – обычай настолько давний, что как-то неловко вновь его толковать. Может быть, только стоит отметить расхождение с календарем, отсчитывающим начало с зимы (или с осени – как до Петра), что, конечно, неверно.
Начало – весна. Она болезненна, как всякое рождение, неприглядна, неряшлива, ведь ей, особенно в первые времена, не до красоты. Главное ее чувство – голод, потому что из пустоты, из зимнего посмертья она высасывает себе пищу.
Насытившись, она незаметно превращается в лето – самодовольное, поглощенное самим собой и оттого уверенное, что оно и есть собственно жизнь…
Зима – тоже жизнь, только посмертная, про которую говорят, что ты есть, имеешь желания, страсти, но ничего сделать не можешь, потому что плоть утратила способность к движению, оцепенела, и оттого воля твоя бессильна. Это великая тишина, за которой скрыто многое, и для глаза нет ничего прекраснее русской зимы. А для жизни она непригодна.
Осень – единственное время года, в котором есть движение, и невозвратные перемены в природе происходят в немногие дни, есть прозрачный холодный воздух и краткая вспышка бабьего лета. Осенью правит уже не собственная воля живой природы, а то, что сильнее ее: «Когда минует день и освещенье, природа выбирает не сама…»
Потому что движение осени – движение к угасанию живого и неживого, к смерти – но не той, что заклинали ацтеки, не той, которой пугают детей, а смерти как завершения, итога, прояснения того, что не было замечено, понято за летним буйством, опьянением молодости и силы. Осень открывает, что густая зелень листа держится на тонкой сетке прожилок, которые разрушаются от одного прикосновения, – и ты видишь хилый скелет этого самодовольства.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу