И по ее лицу полились слезы, тушь размазалась, и я пресек в себе уже другой порыв — не тот, который подталкивал меня пальпировать ее большую, теплую грудь и измерять огневую мощь ее сердца под грудью, а порыв сжать ее руки и приподнять над столом, эти не знающие запретов руки медсестры, с виду обманчиво чистые и невинные, но куда они только ни забирались, бинтуя, орошая, умывая, вытирая, беспрепятственно дотрагиваясь до всего, справляясь со всем: открытыми ранами, калоприемниками, любыми отверстиями, из которых что-то течет — справляясь столь же естественно, как кошка хватает лапами мышку.
— Мне надо было бежать из онкологии без оглядки. Я не хотела быть онкологической медсестрой. Я хотела быть просто медсестрой, и точка. Я наорала на него, на Каплана, на его гнусные еврейские губы: «А ну, давай обезболивающие, засранец! Или мы вызовем консультанта, и он тебе надерет зад за то, что ты его разбудил! Ну же, давай! Шевелись!» Вот так-то вот, знаете ли, — произнесла она с поразительной детскостью. — Вот так-то вот. Вот так-то вот.
«Вот так-то вот», «типа», «понимаете» — и все равно звучит убедительно, видишь все, словно собственными глазами.
— Она была молодая, — слушал я дальше, — сильная. У них очень-очень сильная воля. Воля держит их на этом свете, хотя им так больно, что терпения еле хватает. И даже сильнее, не хватает никакого терпения — а они терпят. Это страшно. И вот ты увеличиваешь им дозу, потому что у них сильное сердце и сильная воля. Им же больно, мистер Рот, — ты просто обязана им что-нибудь дать! Ведь вы понимаете? Понимаете?
— Теперь понимаю, да.
— Им требуются почти слоновьи дозы морфия, таким молодым. — Теперь, совсем не как минуту назад, она не прятала слез, не отворачивалась, клоня голову на плечо, не умолкала, пытаясь успокоиться. — Они молодые — это же вдвойне худо! Я наорала на доктора Каплана: «Никому не позволю быть таким бессердечным, когда человек умирает!» И он принес мне это. И я ей вколола.
Казалось, на миг она увидела себя в этой сцене, увидела, как дает препарат ей, своей ровеснице — «молоденькой, совсем молоденькой». Вернулась туда. А может, подумал я, она всегда там — потому она и с ним .
— И что случилось? — спросил я.
Слабым голосом — а ведь передо мной было не какое-нибудь слабое создание, — очень слабым голосом она ответила, неотрывно глядя на свои руки, которые я упорно воображал себе во всех местах, руки, которые она раньше мыла, наверно, двести раз на дню.
— Она умерла, — сказала она.
Когда она снова подняла глаза, на ее губах играла грустная улыбка, и улыбка эта удостоверяла, что она все-таки сбежала из онкологии, что все эти смерти, хотя они и не прекратились, хотя они никогда не прекращаются, больше не принуждают ее курить травку, пить залпом пинья-коладу и ненавидеть таких, как доктор Каплан и я.
— Она все равно умирала, она была готова к смерти, но умерла она у меня на руках. Я ее убила. Кожа у нее была — загляденье. Понимаете? Она была официанткой. Хорошим человеком. Открытым человеком. Она мне сказала, что хотела родить шестерых детей. Но я дала ей морфия, и она умерла. Я потеряла голову. Пошла в туалет, забилась в истерике. Евреи! Евреи! Пришла старшая сестра. Только благодаря ей я теперь здесь перед вами, а не в тюрьме. Потому что родственники повели себя хуже некуда. Прибежали с воплями: «Что случилось? Что случилось?» Родственники казнятся, потому что ничего не могут сделать, потому что не хотят, чтобы она умирала. Знают, что она ужасно мучается, что надежды нет, и все же, когда она умерла: «Что случилось? Что случилось?» Но старшая сестра — она такая, прям молодец, классная женщина, — подошла, обняла меня: «Поссесски, тебе надо валить отсюда». На это у меня ушел целый год. Мне было двадцать шесть. Я перевелась. Попала в хирургический корпус. В хирургическом всегда есть надежда. Вот только… есть такая процедура, ее называют «раскрой-закрой». Когда их разрезают, а врач даже не пытается ничего сделать. И они остаются в больнице и умирают. Умирают! Мистер Рот, я не могла никуда спрятаться от смерти. А потом я познакомилась с Филипом. У него был рак. Ему сделали операцию. Надежда! Надежда! И тут приходят анализы. Затронуты три лимфатических узла. И я, типа: «О господи!» Я не хотела к нему привязываться. Пыталась себя сдерживать. Всегда пытаешься себя сдерживать. Вот откуда вся эта матерщина. Грубые слова не такие уж грубые, понимаете, да? Думаете, это черствость. Ничего не черствость. Так получилось с Филипом. Я думала, что ненавижу его. Вообще-то, мне хотелось его возненавидеть. Надо было мне извлечь урок после того, как я ту девушку убила. Держи дистанцию. Погляди только — с его-то внешностью. А вместо этого я его полюбила, полюбила его внешность, полюбила все махрово еврейское, что в нем есть. Речи. Шутки. Серьезность. Пародии. Он живой до одури. Это был единственный пациент, который дал мне больше энергии, чем я отдавала им. Мы друг друга полюбили.
Читать дальше