Но когда она вскочила из-за кухонного стола, наконец-то набравшись духу, чтобы разорвать узы этого необъяснимого мученичества, он истерически зарыдал: «Ой, мамочка, прости меня», — и встал на колени. Прижав к губам ее кровоточащую ладонь, сказал: «Прости меня, клянусь, я больше никогда тебя не ударю!» И тогда этот человек, этот воплощенный недуг, этот бессовестный, невоздержанный, лукавый безумец, движимый как неконтролируемыми импульсивными желаниями, так и педантичными, с поминутным раскладом, но при этом ошибочными расчетами, искалеченная жертва, олицетворение незавершенности и неполноценности, тот, чьи замыслы неизбежно терпели фиаско, чьи преувеличения всегда действовали на Ванду неотразимо, начал лизать нанесенную им рану. Покаянно похрюкивая, показушно рыча от угрызений совести, он жадно лакал, работая языком, — словно кровь в жилах этой женщины была тем самым эликсиром, который он искал, чтобы продлить свою превратившуюся в сплошное мучение жизнь.
Поскольку к тому времени он весил каких-то сорок килограммов с небольшим, эта сильная женщина без труда подняла его с пола и буквально на руках отнесла наверх, в постель. И пока она сидела с ним в спальне, сжимая его дрожащие руки, он открыл ей, откуда взялся на самом деле и кто он такой на самом деле, — поведал историю, которая шла вразрез со всеми его прежними рассказами. Она отказалась ему верить и в своем письме ко мне не привела никаких подробностей относительно того, в чем он признал себя виновным. Должно быть, он бредил, написала она, поскольку в противном случае ей пришлось бы сдать его либо в полицию, либо в психиатрическую больницу. Но вот наконец не осталось ни одного постыдного поступка, на который вообще способны люди, не осталось ничего, в чем бы еще он мог сознаться, их улицу скрыл ночной мрак, и пришло время, когда Ванда должна была кормить его ужином, орудуя забинтованной ноющей рукой. Но вначале, притащив губку и тазик с теплой водой, она ласково вымыла его прямо на кровати, а потом, как и каждый вечер, помассировала ему ноги, пока он не замурлыкал. В конце концов, какая разница, кто он такой и что он натворил, или кем себя мнит и что натворил в помыслах, или способен натворить, или натворил, расхрабрившись, или в болезненном бреду вообразил, будто натворил/или вообразил, будто наверняка натворил это, чтобы навлечь на себя смертельную болезнь? Непорочный или испорченный, безобидный или беспощадный, новоиспеченный спаситель евреев или двуличный, извращенный изменник в погоне за острыми ощущениями, — главное, что он мучается, а она, как и было с самого начала, находится рядом, чтобы смягчать его страдания. Эта женщина, которую он за завтраком ударил вилкой в ладонь (целясь в лицо), убаюкала его — даже не дожидаясь просьбы — сладостно выдаивающим, страстным минетом, который изгладил все, что он нарассказал (по крайней мере, так она утверждала в письме или утверждал тот, кто диктовал ей, что писать в этом письме, дабы предупредить, чтобы я не смел написать в целях публикации ни одной фразы про моих грубых, варварских иррационалистов, про эту парочку катастрофистов, которые черпают энергию в своем демоническом конфликте и театральном, исступляющем вздоре психоза). Ее письмо уведомляло меня: «Ищите себе комедию в другом месте. Вы откланяетесь, и мы откланяемся. Он все равно что уйдет из жизни. Но посмейте высмеять в книге его или меня, и мы никогда уже не оставим вас в покое. В лице Пипика и Беды вы нарвались на противников, которые не слабее вас, и они оба живы и здоровы». И, разумеется, это уведомление не укрепило во мне уверенность в безопасности, ради которой вроде бы задумывалось это письмо.
Наутро после примирения все, что ослабляло ее мужество, началось снова, хотя поначалу казалось, будто шок, который эта дикая выходка с вилкой вызвала даже у него, наконец-то заглушил в нем отчаяние. На следующее утро он заговорил с ней «успокаивающим тоном наподобие вашего», написала она, сдержанным тоном с тонкими модуляциями, выражавшим все, чего она страстно желала, все, что она порой втайне мечтала обрести, решившись на немыслимую месть — на бегство ко мне, в надежное убежище.
Он известил ее, что они покидают Нью-Джерси. Пусть она выйдет во двор и сожжет в яме для барбекю четыре главы «Его пути», написанные начерно. Эта гнусная идея фикс осталась в прошлом. Они уезжают.
Ее охватил восторг — теперь она может продолжать свое дело, поддерживать в нем жизнь (да разве могла она, как призналась мне Беда, бросить его на мучительную смерть в одиночестве?). В любом случае план связать свою жизнь с его тезкой был лишь красивой сказкой. Я, как напоминал он ей, хотел ее «только ради секса», он же хотел от нее — со всей испепеляющей страстностью, на которую способны только умирающие, одинокие, беспомощные на своем острове страха, — он хотел от нее «всего», написала она, «всего», что она только могла отдать пациенту.
Читать дальше