Мне вспомнилось, что в середине шестидесятых некий профессор Попкин выдвинул скрупулезно обоснованную теорию, которая гласила, что в убийстве Кеннеди 22 ноября 1963 года был замешан не только один Ли Харви Освальд, но и второй Освальд, двойник Освальда, который на протяжении нескольких недель перед убийством нарочно мелькал в Далласе там и сям, привлекая к себе внимание. Комиссия Уоррена не признала достоверными свидетельства о появлениях второго Освальда (в те моменты, когда сам Освальд, как удалось доказать, находился в другом месте), сочла, что это был кто-то другой, которого принимали за Освальда, но Попкин утверждал, что случаи появления двойника были слишком частыми, а показания свидетелей слишком хорошо обоснованы, чтобы отметать их просто так, особенно эпизоды, когда двойник что-то покупал в оружейном магазине и эффектно упражнялся в стрельбе в местном тире. Как заключил Попкин, второй Освальд был реальным человеком — одним из киллеров, участников заговора, в котором первый Освальд играл роль подсадной утки либо, возможно, сам того не зная, козла отпущения.
И вот с чем, подумал я, мне вот-вот предстоит столкнуться лоб в лоб — с неким гением заговора, который не в силах вообразить, что человек вроде меня или Ли Харви Освальда может разгуливать по свету, не строя никаких козней и сам по себе. Мой Пипик породит моего Попкина, а козлом отпущения на сей раз буду я.
В том классе я провел в одиночестве почти три часа. Вместо того, чтобы спрыгнуть из окна во двор и улепетнуть, вместо того, чтобы приоткрыть незапертую дверь класса и проверить, нельзя ли просто выйти через вход, я в итоге вернулся на свое место во втором ряду, уселся и предался тому, чему предаюсь всю жизнь с тех пор, как выбрал свою профессию: попытался придумать, во-первых, как достоверно подать довольно экстравагантную (или даже откровенно дурацкую) историю, во-вторых, каким образом после того, как я ее расскажу, упрочить свои позиции и защититься от оскорбленных людей, которым в этой истории почудятся намерения, близкие не столько к заскокам автора, сколько к их собственным заскокам. Собратья-писатели поймут меня, если я скажу: абстрагировавшись от того, что поставлено на кон, и терзавших мое воображение страхов, я подумал, что состояние, в котором я сочиняю свою историю для тех, кто будет меня допрашивать, очень похоже на ожидание рецензии на свою новую книгу — рецензии самого безмозглого недоучки, самого тупоголового, глухого, как тетерев, верхогляда, невежды, которому судьба дала ноль литературного вкуса, самого бесчувственного штамповщика стереотипов, самого придурковатого рецензента, какой только подвизается на этой стезе. Разве стоит надеяться, что его удастся пронять? Кто бы не предпочел вместо этого выпрыгнуть в окно?
Примерно в середине второго часа, не дождавшись никого, кто пришел бы меня связать, или избить, или приставить ко лбу пистолет и поинтересоваться моими убеждениями, я стал гадать: может быть, я всего лишь стал жертвой розыгрыша? Троих громил и их машину нанял Пипик, чтобы припугнуть меня до смерти — наверно, потратил каких-то две сотни зеленых, а то и жалкую сотню. Они приволокли меня сюда, бросили и ушли, насвистывая, своей дорогой — тридцать минут работы и никакого ущерба, если не считать испачканной моей блевотиной обуви. Пипик в своем репертуаре, гениальная придумка, в которой отчетливо виден почерк мнимого частного детектива, чей талант к эффектным провокациям кажется неистощимым. Может, где-то в этом классе есть глазок, и он сейчас наблюдает за тем, как я позорно сижу в плену у самого себя и ни у кого больше. Месть за то, что я украл его миллион долларов. Злая шутка в ответ на то, что я украл его Ванду-Джейн. Расплата за разбитые мной очки. Возможно, она сейчас с ним, без трусов у него на коленях, героически насадив себя на его имплант и добросовестно подогревая его возбуждение тем, что тоже за мной подглядывает. Для них я — пип-шоу. И так было с самого начала. Изобретательность этого мстителя безмерна и бездонна.
Но мысли о такой версии я гнал прочь, исследуя девять слов на классной доске и сосредотачиваясь на каждом знаке — как будто долго и пристально вглядываясь, я вдруг вновь овладею своим утраченным языком и мне откроется тайное послание. Но этот язык был мне чужд больше, чем любой чужой язык. Единственная особенность древнееврейского, которую я смог припомнить, состояла в том, что точки и черточки внизу — это гласные, а письмена наверху — обычно согласные. В остальном все сведения о языке изгладились из моей памяти.
Читать дальше