Эта фаза кончалась у самой гробовой точки. Когда мертвеца ставили около ямы, я перво-наперво старался заглянуть в его лицо. Иногда в противовес великому и драматическому во мне просыпались хохотливые, идиотические силы. Мне вдруг хотелось плюнуть в лицо покойничка, иногда поднималось нелепое ожидание, что покойник вот-вот проснется и вскочит, я зажмуривал глаза и открывал: а вдруг скачет?
Но основным содержанием этой фазы была сама смерть и созерцание лица покойника.
Я упивался холодно-застывшими чертами мертвеца; мне казалось, что если я буду долго, долго до безумия вглядываться в его лицо, то сорву эту неподвижно-кошмарную, мертвую маску и увижу за ней разгадку жизни, разгадку самого себя. Сердце мое екало, природа вокруг принимала утонченную, болезненно-фантастическую форму, каждый кустик становился чертиком или Фаустом. Даже толстые, нелепые родственники около гроба казались многозначительными. Безгранично возносился я к Престолу Великой Тайны и в извивах дорог к ней еще с большей душераздирательностью любил себя, обреченного. После захоронения, бредя по молчаливым тропинкам кладбища, визгливо припадал я с мольбой о жалости к зеленым деревцам, собачкам и ядреным нищим, попадающимся мне по пути.
Жалеют кого-нибудь оттого, что у него чего-нибудь нет: денег, ума или женщины. Но я выл не о такой жалости; теплой, безумной, сексуально-маразматической жалости к своему чистому, обреченному «я», к своему дрожащему, погибельному бытию, такому родному и такому заброшенному перед лицом непонятного мира — такой неистовой, патологической жалости просил я, но деревца одиноко молчали в ответ, собаки лаяли и разбегались, а нищие крестились и шарахались в сторону… И я понял, что эту жалость я могу получить только от самого себя и что из этой жалости должно возникнуть что-то великое…
Так и живу я сейчас, пустынно и одиноко. Почти через день хожу на свое милое кладбище. Обедаю тут же, около тайны. Меня уже все здесь знают. Родственников очередных покойников предупреждают обо мне. Некоторые очень дружелюбны и после похорон угощают меня водкой, некоторые шарахаются, другие думают, что я шпик, и отказываются хоронить.
Несколько раз бывали экстазы, когда я в слабоумненьком отупении, в вихре, уже за гранью миров, лез, расталкивая всех, целоваться с покойниками. Один старичок запустил тогда в меня галошей…
Зиночка раза два ко мне в кладбищенскую пивнушечку прибегала. Посмотрит, посмотрит, раскроет глаза, ахнет и убежит… Я с ней уже ни о чем не разговариваю…
…Зато Юрий Аркадьевич — слава богам! — опять стали меня посещать, теперь уже, правда, по утрам.
Подмигнул мне последний раз и, пристально так глядя, сказал: «А не кончается ли у вас, Сашенька, юность, и не пора ли вам отправляться в решающее, мистическое путешествие»…
…На этом обрывается тетрадь индивидуалиста.
Пётр Вайль, Александр Генис
С точки зрения грибов
Дед Матвей — старик счастливый. Он живёт в деревне, как и полагается герою рассказа под названием «Сельская жизнь». Счастье его проистекает, главным образом, от бессознательности, ибо «счастливы сухоголовые и дураки». Давно уже отрешился дед от суетливой сознательности. «Проморгал» — её, жизнь — «в какое-то бездонное, бездонное болото». Осталась у него одна чепуха: любил дрова колоть. Один был дед Матвей такой на всю деревню. Хотя и односельчане его от жизни брали не то, что могли, а только телевизоры с «причудливыми, бестелесными» ходоками с того света. Ведь этих бедных крестьян только тот свет и интересовал, а этот — уже и мил не был.
Но куда им до деда — дед настоящий. Был у него секрет. Сядет портки штопать, да всё смеётся. Смешно ему квазиполезное занятие. Вот это как глупо портки штопать! — удивляется Матвей. И правда: что штаны, когда из него выпрыгивает сознание, а он перед ним пляшет — подолгу, чтобы понравиться.
И вот пришла пора умирать, а чему умирать, когда от старика осталась одна невидимость чистого «Я», да ветер от топора с щепками. Чтобы хоть уходя почтить этот мир с портками, ожирел дед Матвей — что называется, из уважения.
Но не выдержала святая душа грубой материальности — с лица спал, в мочу ушёл, с тем и умер. Как старец Зосима — тот в трупный смрад, а этот в мочу. То ли в насмешку, то ли иначе не могли.
Но сознание не забыло своему Матвею, как он для него между общей уборной и паршивенькой берёзкой изгилялся, почтило деда: «А на следующий день в деревню вошла процессия обнажённых высоких стариков со скрипками; они остановились как раз около того места, где выскакивало сознание Матвея, и, повернувшись лицом к видимой людям пустоте, молча заиграли на скрипках. Кончив, повернулись и скрылись в лесу».
Читать дальше