Малость литературы помогает осознать нищету и относительность ума и, таким образом, прокладывает путь братской взаимотерпимости. Бумага учит не принимать бумагу слишком всерьез; даже тот, кто больше похож на Кафку, чем на Зингера, прочтя «Замок» и «Письма к Милене», научится нажимать на дверную ручку, открывать дверь и входить в комнату. Немного спустя он с радостью увидит, как его дети ворошат его бумаги, делают из них лодочки или шарики для духовой трубки. Когда моя почтенная морская свинка Буффетто II грызет обложку «Генеалогии морали» и запыленные горделивые усики вздымаются до нижней полки книжного шкафа, из верности Ницше я не мешаю зверьку — напротив, я радуюсь тому, что он вольно обращается с миром, лежащим по ту сторону добра и зла.
Позволим же (во имя самосознания духа, осознающего неспособность самореализоваться) литератору, понимающему, что он, будучи литератором, является глупцом, культивировать страсть к письменному слову, которая помогает ему идти вперед, питаться, как один из персонажей Жан-Поля, старыми предисловиями, программками, афишами, некрологами и объявлениями; пусть он пишет как пишется, пусть как умеет схватывает образы и предложения. Когда записная книжка испещрена каракулями, на душе спокойнее, писатель легко насвистывает мелодию уходящего времени. Почти ночь, мы уже в Диллингене, вечерняя печаль прошла; теперь можно, не испытывая растерянности, согласиться с приказом, повелевающим очарованию этих часов промелькнуть и исчезнуть. Кёнигштрассе со своими средневековыми воротами и барочными зданиями принимает нас, окружая покоем, неприметным и несуетным немецким уютом старинных улочек, словно продолжающих и продлевающих тихий мир площадей.
В трактире уютно, темное дерево, бокалы с пивом, сложенные домиком пуховики на постелях. Мы прощаемся и расходимся по комнатам, до завтра. Что за глупое слово «завтра». Сны о жизни, говорил Жан-Поль, снятся на слишком жестком матрасе, но, когда спишь не один, легче преодолеть отсутствие нужных грамматических форм и остановить deesse, легче достичь убеждения.
В Гюнцбурге — городке, который во времена Габсбургов называли маленькой Веной, 28 апреля 1770 года жители вышли поприветствовать Марию Антуанетту: ее свадебный кортеж, состоявший из 370 лошадей и 57 карет, спешил на бракосочетание с Людовиком XVI, а позднее — на свидание с гильотиной.
Впрочем, милые домики, уютные, чистенькие улицы и вывеска гостиницы «Золотая кисть» с изображением позолоченной виноградной лозы наводят на мысли не о Марии Антуанетте. Здесь родился Йозеф Менгеле, врач-мучитель из Освенцима, возможно, самый жестокий лагерный убийца; здесь он скрывался до 1949 года в одном из монастырей, сюда тайком вернулся в 1951 году на похороны отца. В Освенциме невозмутимый улыбчивый Менгеле бросал детей в огонь, вырывал грудных младенцев из рук матерей и швырял на землю, он доставал из животов неродившихся детей, проводил эксперименты над близнецами (особенно он любил близнецов-цыган), вырывал глаза и вывешивал их на стене в своей комнате, а потом посылал Отрану фон Фершуэру (профессору Мюнстерского университета, который и и после 1952 года возглавлял берлинский Институт антропологии), вводил вирусы, сжигал гениталии. Возможно, Менгеле еще жив, на протяжении сорока лет ему удается скрываться от преследования. Что ж, человек, который развлечения ради убивает другого, заставляя присутствовать при этом сына жертвы, вполне способен любить собственного отца.
Гнусность быстро находит себе пособников: Менгеле освободили из тюрьмы американцы, бежать ему, вероятно, помогли англичане, прятали его монахи, покровительствовал ему диктатор Парагвая. Конечно, нацизм — не единственный пример варварства в истории человечества, в наше дни осуждение преступлений уже не опасных нацистов позволяет замалчивать другие факты насилия, совершаемого над другими жертвами, другой расы и цвета кожи, и успокаивать собственную совесть, во всеуслышание объявляя себя антифашистами. Но верно и то, что фашизм стал апогеем, пиком позора, примером прямой связи между устройством общества и жестокостью. Говоря об улыбающемся враче-садисте, нет смысла рассуждать о патологии, словно перед нами больной, жертва раптуса. В Гюнцбурге, прячась в монастыре, Менгеле не вырывал глаза и не вспарывал животы, при этом он вряд ли страдал от абстиненции; наверняка Менгеле вел себя примерно — тихий, скромный человек, поливающий цветы и почтительно слушающий вечернюю службу. Он не убивал, потому что не мог этого сделать, потому что ему не позволяли этого обстоятельства, и спокойно принимал невозможность убийства, преграду, которую воздвигала его желаниям действительность — так смиряешься с тем, что никогда не станешь миллионером или не будешь спать с голливудскими дивами. Timor Domini, initium sapientiae [36] Начало мудрости — страх Господень (Псалом 100,10).
; когда нет закона, страха, преграды, не позволяющей совершать то, что можно было безнаказанно творить в Освенциме, не только доктор Йозеф Менгеле, но и всякий может превратиться в Менгеле.
Читать дальше