Точнее, впрочем, было бы назвать его дедом или праотцем — что иногда шутя и делали многочисленные знакомые: Федор Иванович, которому ныне возрасту числилось без четырех лет век, родил свое единственное дитя в шестьдесят, и так получилось, что он один и воспитал его, не расплескавши донеся культуру дедовского поколения, без перерывов, ущерба и резких сдвигов, какие мог бы внести предполагаемый нормальный отец, время которому появиться было где-то в двадцатые или тридцатые. Так вдвоем они вкупе да влюбе и прожили больше трети столетия — Федор Иванович, известный некогда мостостроитель, писал воспоминания, сидя на покое дома, а Елизавета Федоровна работала в Исторической библиотеке в зале отечественной истории, где, подобно знаменитому библиографу каталожной Румянцевского музея Николаю Федоровичу Федорову — его застал еще живым ее папа, — завела постепенно широкий единомысленный круг.
Назвать его обществом в точном смысле было бы, однако, неверно — у Елизаветы Федоровны открылся попросту некий дар приятельства: вокруг нее необыкновенно легко «дружились» близкие по духу люди. Нечто совершенно для себя неотложное чувствовала, в свою очередь, и она, увидав со стороны, что кто-то прилежно трудится над историей России прежней или настоящей, в особенности если это касалось средоточия ее — Москвы; и тогда уже сама не обинуясь подходила первой, обязательно подсказывая нужную книгу, справочник, журнал — ведь в этом и состояло ее основное в жизни дело, а знала она его почти наизусть, с той кропотливой обстоятельностью и вниманием к самым далеким последствиям своей работы, какими отличались всегда ученые «старой складки» и которые с рук на руки передал ей отец. Долг поддержания непрерывности того, что лучше всего назвать забытым определением «отечестволюбивое знание», постепенно перелег с мужских рамен на хлопотливые девичьи длани, но несли они его бремя со всею ответственностью, — и всякий, кто неосторожно или намеренно взялся бы использовать добытые в книжном поле знания для возбуждения вражды или поношения родной земли, пользуясь какой-то ее бедой, а тем паче из-за границы, мог, без сомнения, в один неминуемый день ожидать, что руки ему снова, как это сделал уже однажды скромный румянцевский философ-книжник со знаменитым на весь мир писателем, не подадут и от дома откажут.
И все-таки, покуда земное бессмертие остается лишь высоким упованием (опять задевая еще одну из федоровских тем — недаром же кто-то лукаво заметил, что отчество Елизаветы Федоровны можно воспринимать по меньшей мере двояко, в кровном и духовном смыслах), — всякую идиллию, не приготовившуюся либо запамятовавшую среди своего малого счастья про неизбежный путь всея земли, поджидает сокрушительный и как будто незаслуженный конец. Отец Елизаветы Федоровны, словно бы сам спокойно согласившийся дожидаться собственного столетия, года четыре назад, ничем ранее не болев, начал тихо покашливать, и не просто, а как-то хлопками, сухо. Обыкновенный, как полагали вначале, старческий кашель незаметно обратился в мучительный вид астмы, с задыханием и сердечными припадками, а в одно из рядовых посещений врач поманила дочь в кухню и негромко, не глядя в глаза, произнесла диагноз: рак легкого.
Если больной, по всей видимости, и не услыхал произнесенного приговора, то его наверняка почуяла болезнь, и с тех пор кашель в соседней комнате делался день ото дня продолжительнее и жесточе. Платки за платками следовали на стирку в ванную, где Елизавета Федоровна, не в силах выносить эти не затихавшие почти раскаты отцова страдания, запершись, ревела под пущенную из кранов для прикрытия горячую воду. Но самыми жуткими для нее были первые маленькие покряхтыванья, неотразимо перераставшие в водопад гулких буханий, отзывавшихся в груди старика как в барабане и завершавшихся почти рвотным звуком, с которым, казалось, собиралось вылететь вон через горло сердце. Тут происходила крохотная пауза, и затем легкое хрипение, еле слышный щелчок неотвратимо вызывали новый обвал сотрясений всего дряхлого тела, — потому-то эти первые хлопочки и были для Елизаветы Федоровны наиболее мучительны, именно их она с замирающим духом ожидала услышать во всякую тихую минуту, ловя себя на этом страхе даже на работе или в полном одиночестве, возвращаясь после второй смены поздним вечером по пустынной Маросейке или Солянке домой.
Отец в отличие от Елизаветы Федоровны переносил свои боли с большим терпением, чем она; он мало-помалу пришел к убеждению, что этим как-то искупает докатившееся до него полвека спустя возмездие за ту самую большую в своей жизни ошибку, которой он постоянно казнился в душе, — не называемое в семье вслух предприятие, в каком он, пусть поневоле, но принял в свое время участие на Полтавщине. Однако ни в чем как будто не виновная дочь его уже не могла день за днем бессильно наблюдать нескончаемые мучения наиболее близкого ей существа — как не могла и отойти прочь, уехать отдохнуть хоть на день-другой, зная, что ее помощь может потребоваться всякую минуту.
Читать дальше