Дом Степана Гущина был самым тихим в деревне. Молчал он даже по праздникам, когда из других домов доносились песни, возбужденные голоса, звон посуды, звуки гармоник. Люди постарше помнят время, когда родственники из окружных деревень приезжали в гости на лошадях, но никто не помнит, чтобы хоть раз подвода с гостями завернула в Степанов проулок. Сам хозяин дома проводил праздники, сидя на завалинке и наблюдая сторонним взглядом, как мало-помалу вскипает, а потом сходит на нет хмельное веселье. Вряд ли он скажет, сколько их, праздников, протекло перед ним неторопливой нарядной рекой. Река эта — полноводная, едва умещающаяся в берегах в довоенные годы — после войны постепенно стала мелеть, высыхать, пока не превратилась в скромный ручеек, лепет которого едва достигал ушей Степана. Сам он никакого участия в праздниках не принимал, потому что никогда, ни при каких обстоятельствах не брал в рот спиртного. Он даже запаха его не знал, и деревенские мужики, когда хотели оправдать очередное свое возлияние, обычно говорили: «Не пьет только телеграфный столб да Гущин Степан». И какой-нибудь шутник непременно добавлял: «Почему не пьет телеграфный столб — ясно: у него чашечки кверху дном, а вот почему Гущин Степан не пьет…» И разводил руками, показывая тем самым, что никакого разумного объяснения этому нет и, видимо, быть не может. Ну, добро был бы Степан каким-нибудь сектантом или старовером, но нет — с богом он находился в самых простых отношениях: иконы в темном углу на всякий случай держал, а вот в церкви никто его ни разу не видел.
Людей Степан не дичился и, когда через всю деревню шел в магазин за хлебом, приветливо здоровался со встречными, а со многими даже заговаривал. Послушать — вполне нормальный человек, с которым можно перекинуться парой слов и о погоде, и об урожае, и о последних деревенских новостях. Но вот другая — опять-таки необъяснимая — странность. Когда в деревню провели электричество, Степан — единственный из всех — от него отказался. Люди радовались, что наконец-то избавились от керосиновых ламп, а он на все недоуменные вопросы только отмахивался: «Вот еще — в стенах дыры вертеть…»
Никто никогда не видел Степана спешащим или взволнованным. Ходил он всегда неторопливо, немного склонив голову и глядя в землю перед собой — как будто все время думал или вспоминал о чем-то. Может быть, так оно и было — тайным, сокровенным он никогда ни с кем не делился, и никому в деревне не довелось заглянуть в его душу — этот темный, бездонный колодец, который, возможно, что-то скрывал в своих глубинах.
Жил Степан, как живет дерево, — никому не мешая, даже внешне он напоминал чем-то могучий ствол столетней сосны. На сходство это намекала и его внушительная прямая фигура, и медный цвет лица, и поблекшие со временем, но все же отдающие ржавчиной волосы.
В деревне к Степану привыкли и особого любопытства к нему не проявляли: живет человек — и пусть себе живет. Но если спросить, почему такая странная судьба ему вышла, вряд ли кто даст вразумительный ответ: «От леса это», — скажет кто-нибудь, вспомнив, что немало лет Степан работал лесником. Но ведь до «леса»-то было детство, была молодость. Ровесники Степана (а их в живых осталось немного) расскажут и о детстве его, и о молодости, припомнят подробности, случаи разные — старики в деревне памятливые. И тут обнаружатся вещи опять-таки, странные, необъяснимые. Собираются, например, деревенские ребятишки у пруда — Степаша Гущин вместе со всеми. Вместе со всеми он сидит на траве, греется на солнышке, жует молодые стебли матрешек, но стоит мальчишкам затеять игру — в прятки ли, в лапту ли — и Степаша отходит в сторону. Все играют, а он сидит где-нибудь на завалинке, наблюдает. Или другой пример. Бросит кто-нибудь клич: «Айда, робя, на реку купаться!» Уговаривать никого не надо — и вот уже ребятня бежит на речку, только пятки сверкают да на худых загорелых спинах лопатки топорщатся. Степаша — вместе со всеми — ест по дороге землянику, чернику, орехи, а у воды неизменно отходит в сторону, садится на бережок и смотрит, как купаются другие.
Читать дальше