Друзья все поняли правильно, приехали с пакетом еды и спасли его от голодной смерти. Но сердечные раны быстро не заживают. Сеньор переселился в любимое кафе за столик у окна, из которого можно было наблюдать за подъездом Рикки, и просидел так несколько лет. Там, как мы уже знаем, Шуша и Алла с ним и познакомились.
19 июля 1960 года. В крохотной конуре Сеньора трое: Алла, Шуша и Сеньор. Единственный предмет мебели – продавленный диван, на котором все трое разместились с разной степенью комфорта. Остальное пространство занято высоченными стопками итальянских газет и блоками сигарет “Шипка”.
– Нам с тобой нужно поговорить, – произнес Сеньор. – Разговор будет об Алле. В принципе, нам надо выйти в другую комнату, но другой комнаты нет, поэтому будем говорить об Алле, как будто ее здесь нет. Дело в том, что Алле пришла в голову странная идея, что она в меня влюблена. Это, конечно, блажь и я это из нее выбью, но это может занять какое-то время. Самое неправильное, что ты можешь сейчас сделать, это сказать “а ну вас к черту” и уйти. Этого делать не надо. Без тебя все развалится. Я понимаю, ситуация странная, но потерпи немного. Аллу я тебе верну в целости и сохранности.
Комната кружилась. Стопки газет Paese Sera нависали над Шушей и грозили обрушиться. Смысл сказанного Сеньором дошел только вечером, когда Шуша уже был дома.
С этого дня началась странная жизнь втроем, которая продолжалась несколько месяцев. Алла ездила к Сеньору за книгами и иногда, если ссорилась с мамой, оставалась у него ночевать. Шуша слова “верну в целости и сохранности” воспринял как что-то вроде клятвы юного пионера: “Перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…” Шуша тоже ездил к Сеньору, привозил ему свои претенциозные авангардные сочинения, напечатанные на отцовской “Эрике”, иногда оставался ночевать на грязном диване. Что это было, платоническая любовь втроем? Как Лиля, Володя и Ося? Только много лет спустя Шуша нашел формулу: эти отношения были симбиозом. Манипулируя сытыми и благополучными детьми из “приличных семей”, Сеньор – через них – мог пережить то самое счастливое детство, которое у него было отнято тюрьмой. “Детям” же казалось, что, переселяясь на одну ночь из чистых постелей на грязный прокуренный диван, они осуществляли акт бунтарства и неповиновения. Жить так, как Сеньор, каждый день им никогда бы не хватило смелости.
Мой отец Лонни Уокер бежал из города Лос-Анджелеса, штат Калифорния, в Москву в поисках места, где его черная кожа не делала бы его гражданином второго сорта. В нем было 6 футов и 3 дюйма, 195 фунтов весу, ни капли жира. Он был актер, певец и бабник. 6 ноября 1934 года Лонни ходил по улицам Москвы, украшенной фанерными шестернями, портретами усатых мужчин с ласковыми глазами, красными полотнищами с квадратными белыми буквами, и чувствовал себя счастливым. Это был рай. Незнакомые люди подходили к нему, что-то говорили, пожимали руку, обнимали. У них были плохие зубы, от них пахло, они были одеты в лохмотья, но отец все равно был в восторге.
Когда я попал в Лос-Анджелес, хотел разыскать дом, где он жил, найти каких-то соседей, родственников, но не знал, откуда начать. Джей-Джи пошла бы, конечно, в библиотеку, поговорила бы на своем оксфордском английском языке с дежурным библиографом и нашла бы все. Но Джей-Джи умерла, и теперь все соседи и родственники моего отца, его подружка Лу, которую он бросил в 1934 году на третьем месяце беременности, а может быть, и младенец, мой брат или сестра, так и останутся ненайденными, не подозревающими, что их братец Кролик топает в своих итальянских тоддзах по раздолбленным мостовым Сентрал-Стрит. Чи́за, как говорит моя сумасшедшая мать, Чи́за Крайс! Что-то это выражение значило у них в шестом классе привилегированной частной школы в Хэнкок-Парке.
Я стараюсь представить себе, как отец ходил по улицам Москвы 6 ноября. У меня есть несколько мутных фотографий, они достались мне после смерти Джей-Джи. Кто снимал, не знаю. Я вглядываюсь в эти фотографии и пытаюсь понять, что именно чувствовал мой отец, когда его обнимали люди на улицах.
Похоже, они видели в нем представителя угнетенных классов Америки и своими рукопожатиями старались компенсировать два века унижений. Когда тридцать лет спустя по улицам ходил я, пролетарского интернационализма становилось все меньше и меньше. Все чаще ко мне подходили с предложением – на ломаном английском языке – продать тоддзы или левиса́. В этом случае я обычно начинал очень любезно говорить с ними по-английски. Они не понимали, что язык я знаю плохо. Я радостно соглашался продать, вел их за собой через весь центр в свой подъезд, и когда дверь за нами захлопывалась и мы оставались в полумраке, негромко говорил тому, кто был пошире в плечах:
Читать дальше