Но никакая философия не может быть столь же интересной, как ее автор, и мне кажется, что во всех моих работах, даже таких, где речь шла о прекрасном и вечном, я прежде всего хотел явить миру самого себя – человека, умеющего чувствовать по-новому. В «Портрете господина У.X.», этом вдохновенном сочинении, где я раскрываю тайну юноши из шекспировских сонетов, я дал образ совершенной мужской красоты, на котором каждый из полов оставил свой отпечаток. Книга стала моей данью греческой любви, и никогда больше я не находил своим познаниям столь великолепного применения. Мне не важно было, соответствует изложенное действительности или нет: я нашел истину превыше биографии или истории, истину не только о Шекспире – о природе творчества как такового. И хотя я попросту выдумал имя Уильям Хьюз, якобы принадлежавшее юному актеру, к стопам которого Шекспир поверг созданное им сокровище, я был бы поражен, если бы узнал, что никакого Уильяма Хьюза не существовало: я жду, что со дня на день его след обнаружит какой-нибудь оксфордский ученый. Жизнь всегда идет вслед за Искусством.
Но эта книга была всего лишь забавой. Моей первой действительно впечатляющей работой стал «Портрет Дориана Грея». Это не был дебют, но это было нечто лишь немногим ему уступающее – скандал. Иначе и быть не могло: ведь я хотел ткнуть свое поколение носом в нынешний век как он есть и в то же время создать роман, бросающий вызов условностям и канонам английской прозы. Он вполне мог быть написан по-французски: его очарование заключается в том, что он начисто лишен какого-либо смысла и какой-либо морали в общепринятом понимании. Это диковинная книга, полная огня и того странного веселья, с которым я ее писал. Работал я быстро, без особенной подготовки; и вышло так, что где-то в недрах книги поселился я сам, все мое существо – не знаю только, где именно. Я живу в каждом персонаже, хоть я и далек от понимания того, какие силы ими движут. Когда я писал, мне ясно было одно: книга должна кончиться катастрофой. Мир, который я сотворил, не мог уцелеть – и он рухнул, одряхлевший и опозоренный.
Враждебность, с какой был встречен «Дориан Грей», поначалу меня удивила, и, лишь издав несколько первых книг, я понял, что сделал: я бросил обывателям вызов, напав на них по всему фронту. Я высмеял их художественные претензии и социальное ханжество; я показал им лачуги бедняков и дома развращенных богачей, и я раскрыл также все лицемерие и всю спесь, таящиеся в их собственных домах. Это-то и было началом моей катастрофы; именно тогда тюрьма гостеприимно распахнула передо мной двери.
Но ирония моей судьбы в том, что я сам протянул вперед руки, давая их связать. Ведь художник – не холодный исследователь; его труд отличается от труда философа и даже журналиста тем, что личность художника вторгается в творение и определяет его суть. Обнажая язвы общества, я показывал и язвы на своем собственном теле; лицемерие и тщеславие были моими грехами, и разврат был моим развратом, и бешеная радость хулы тоже была моя.
Жена, конечно, ни о чем подобном не догадывалась, и я не мог быть рядом с ней, когда она читала мои книги; все, что она говорила, я мог истолковать как восхищение верной супруги, но я видел ее смятение. Впрямую она стала показывать, что уязвлена, лишь когда я начал писать о браке. Она призналась мне, что плакала, читая иные мои страницы на эту тему – например, об обмане, сопровождающем даже безупречное супружество, – но, ослепленный своим даром, я пропустил ее слова мимо ушей. Она отдавала безусловное предпочтение историям из «Гранатового домика», которые с небольшими изъятиями читала детям. Кажется, она даже ухитрялась извлекать из них мораль: где я видел лишь ужас, лишь хрупкость мимолетного бытия, она находила и любовь, и красоту. Очень на нее похоже.
Истории эти, однако, почти никем не были замечены. Публика, знавшая меня как автора скандальной книги, ждала либо развлечения, либо нового скандала. И я с успехом оправдывал ее ожидания: едва закончив свою первую комедию, «Веер леди Уиндермир», я принялся за «Саломею». Хотя они выдержаны в различных стилях – я не случайно написал «Саломею» по-французски, ведь мои серьезные персонажи думают именно на этом языке, – они не так уж различаются по чувству. Мне всегда хотелось, чтобы на них смотрели одинаково: обе пьесы – сверкающие позолотой творения, где актеры вместо классических масок прикрывают лица безупречными фразами. Вот и вся разница.
Читать дальше