Моя мать одобрила этот союз. Констанс была красива, а женщины всегда восприимчивы к чужой красоте. Она была бледной и очень стройной; мать сказала, что у нее фигура мальчика, но я прикинулся, будто не понял. Она родилась в великолепной ирландской семье. Может показаться, что я исполнил долг перед своей нацией. Но главное то, что я всегда прислушивался к советам матери, она обладала очень верным здравым смыслом – по крайней мере в делах, не касающихся ее самой, – который в сочетании с ее осознанно театральной манерой поведения мог быть совершенно безжалостным. Они стали близкими подругами: вместе ездили за покупками и, если вечером меня не было дома, что, увы, случалось слишком часто, сидели вдвоем и говорили о детях или о госпоже Блаватской. Мать поддерживала Констанс вплоть до самого конца, когда горестная ноша стала слишком тяжела даже для нее.
Констанс с малых лет мечтала о замужестве; она лелеяла образ любящего сердца, охраняемого если не Пенатами, то по крайней мере бамбуковыми чайными столиками и цветастыми коврами. Она пыталась влиять на меня в этом направлении, но меня никогда не прельщала современная домовитость – вся эта жизнь особняков с неизменно звучащими вальсами и чувствами, взятыми напрокат в публичной библиотеке. Поэтому интерьер маленького дома на Тайт-стрит, который мы купили, сильно отличался от того, что было в то время принято; сейчас это вспоминается с трудом, но тогда, в начале восьмидесятых, невозможно было представить себе ни столик красного дерева без журналов, ни журналы без столика красного дерева. С помощью Годвина [67]мы устроили в Челси несколько великолепных интерьеров; чтобы создать их, понадобилось без малого шесть месяцев, чтобы разрушить – один подлый, горький вечер и толпа кредиторов.
Тайт-стрит, конечно, безобразна. Правда, другие лондонские улицы ничуть не лучше. Друзья говорили мне, что, обосновавшись там, я стал ограниченным, как житель пригорода, но я отвечал, что я как железнодорожная компания – лондонско-пригородный. Я до сих пор в подробностях помню каждую комнату: мой кабинет с копией Праксителева Гермеса и письменным столом, за которым Карлейль написал «Сартор Резартус» – эту замечательную, полную воображения автобиографию; столовую с великолепным потолком, расписанным Уистлером; гостиную, где в начале нашей супружеской жизни мы с Констанс часто сидели в тихом умилении. Там стояло пианино, и порой Констанс играла на нем популярные песенки; ей нравилось, как я их пел, – ведь даже в самую банальную оболочку мне удавалось вложить подлинное чувство.
Кое-кто из друзей после моей женитьбы от меня отдалился: Фрэнку Майлзу, например, хватило ума вообразить, что я его предал. Констанс мало кто понял – ее тихий нрав многие принимали за глупость. Она действительно была молчалива в обществе моих друзей, но суждения о них, которые она высказывала потом, были далеко не глупыми. Иные из самых метких замечаний на их счет были сделаны не судьями в Олд-Бэйли, а ею. Нет, она не была остроумна – скорее забавна. Она не была передовой женщиной – она строила жизнь не по Ибсену, а по Уайльду. Я руководил ею во всем; у нее была поэтическая душа, и она искала тот род поэзии, который мог бы ее наполнить. Я давал ей в руки книги в изящных переплетах; мы ходили в галерею Гроувнор – не для того, чтобы смотреть, а для того, чтобы показаться, ибо я всегда считал себя произведением современного искусства; мы ездили на Риджент-стрит, где я выбирал ей ткани на платья, модели которых придумывал сам. Мне больно думать о замечательной податливости ее души – я заставил ее затвердеть и потом разбил.
В первые годы нашего супружества Констанс была спокойна; она часто напевала себе под нос и порой казалась такой счастливой, что я боялся к ней подходить. Но иной раз я замечал, как она нервно проводит левой рукой по волосам; ни с того ни с сего она могла погрузиться в необъяснимое молчание. Закрадывалась мысль, что она ведет другую, скрытую жизнь – но, безусловно, у нее не было никакой другой жизни, кроме той, что она вела всегда, полной будничных дел и маленьких радостей. Когда она приходила от какой-нибудь подруги детства, пригласившей ее на чай, ее лицо буквально светилось от удовольствия.
– Кто же там был, милая? – спрашивал я.
– Да никого, Оскар, никого из твоих знакомых.
Но она не могла удержаться и принималась рассказывать, где была и кто что сказал. Я всегда внимательно слушал, но, может быть, она подозревала, что я втайне над ней подсмеиваюсь, потому что порой она осекалась и умолкала. Я вспоминаю, с каким восхищением я смотрел на нее, когда она делала всякую домашнюю работу, – и как, увидев, что я за ней подглядываю, становилась скованной в движениях и неловкой. Я словно описываю чужую женщину – правда? Возможно, я никогда и не знал Констанс.
Читать дальше