«Разве это педагоги? — думала она. — Вот если бы педагогом был доктор Таубер, то ученики холодели бы от страха, в классах была бы тишина, как на кладбище, уж никто не позволил бы себе смеяться. Разве это порядок? Если бы он был директором, то все преподаватели и служащие побоялись бы высказывать такие мысли, какие они теперь высказывают на собраниях. Они бы молчали как рыбы, а обо всем бы думал и все решал он один. Какая расточительность! Так часто давать детям мясо, когда известно, что их нужно кормить овощами, чтобы они росли. Ученики устраивают собрания, проявляют какую-то инициативу, а УТМ [2] Союз трудящейся молодежи.
, когда чем-нибудь недоволен, жалуется педагогическому совету! Это анархия, безумство! Кто лучше знает, что нужно, что правильно и что неправильно, зеленая молодежь или пожилые люди, чье мнение свято и непререкаемо?
Так с горечью размышляла Анна Вебер и работала стиснув зубы, выполняя все, что от нее требовалось, но не испытывая ни малейшего расположения ни к взрослым, работавшим вместе с ней, ни к детям с румяными щеками, блестящими глазками, которых обуревали самые разнообразные мысли и чувства.
Один раз ее попросили написать статью для стенной газеты о дисциплине, считая, что эта тема близка ей. Статья у нее получилась похожей на свод правил поведения, таких жестоких и суровых, что редактор газеты, преподаватель румынского языка, молодой человек, вечно улыбающийся и цитирующий стихи, чтобы не обижать ее отказом, трудился целый день, смягчая железные параграфы. Когда он показал ей, что у него получилось, прося разрешения оставить все-таки ее подпись, Анна Вебер иронически улыбнулась, пожала плечами и подписала. Напрасно обучать их, они от нее ничего не воспримут, да это и к лучшему. Зачем ей стараться направить на путь истинный тех, кто отобрал клинику у доктора Таубера и делает одни только глупости? Он не хотел с ними сотрудничать, и она этого не хочет. Работа, за которую она получает жалованье, — это другое дело, ее она должна выполнять хорошо, но не больше.
Госпожу Вайсмюллер некоторое время она избегала, стыдясь той откровенности, которую проявила в день похорон. Госпожу Клаусс она встречала редко, потому что и та поступила на работу. Других приятельниц у нее не было. Не торопясь, возвращалась она домой из школы, готовила, обедала, привычно прибирала за собой, потом входила в гостиную. Она штопала или читала, сидя на краю кровати, часто поднимая взгляд на пустое кресло, стоявшее перед нею. На несколько минут иголка застывала в ее руке, и Анна Вебер пыталась вообразить доктора сидящим в кресле и понять, как было возможно подобное счастье.
Минну, несмотря на то что она обрела покой и ощущение свободы, после похорон стало угнетать одиночество. Всю жизнь она брюзжала и попрекала кого-то, а теперь ей не на кого было ворчать. Всегда она кого-то ждала, а теперь, когда ждать стало некого, жизнь как будто потеряла для нее смысл. Она попробовала сделать несколько замечаний жильцам с первого этажа, но телефонистка, которая в день смерти доктора так трогательно поддерживала ее за талию, только пожала плечами и не пожелала отвечать, а ее сестра, школьница, прыснула, как будто это было очень потешно и перед ней стояла не госпожа докторша, а какая-то смешная старуха. Продавщица ответила ей грубостью, назвав «рехнувшейся бабой», когда Минна запретила ей принимать гостей после девяти часов вечера, боясь, как бы в дом не проникли воры. Кто знает, что наговорила бы она еще, если бы муж не взял ее за руку и не увел в комнату, убеждая: «Если ты видишь, что она рехнулась, зачем вступаешь с ней в разговоры?» Какие невоспитанные люди! Минна теперь боялась вмешиваться и делать какие-либо замечания.
Как-то осенним днем, отправившись получать пенсию, Минна разговорилась с доктором Клауссом, повстречавшимся ей на площади. Не обращая внимания на то, что надвигался дождь, а она забыла зонтик, Минна все стояла и стояла и говорила о том, что муж у нее был исключительным человеком, что она была счастливейшей женщиной в мире, что доктор оберегал ее от всех жизненных ударов, что он любил ее и уважал до самой смерти.
Возбужденная этим разговором, Минна заторопилась домой только тогда, когда упали первые капли дождя. Она бежала на своих коротеньких, толстых ножках, искалеченных подагрой, обливаясь потом, задыхалась, но дождь превратился в настоящий ливень, и она промокла до ниточки. Когда она наконец добралась до дома, в туфлях у нее хлюпала вода, струйки сбегали с полей маленькой шляпки и стекали по платью на паркет. Все было мокрым насквозь, даже рубашка. Чтобы не запачкать пол в комнате, Минна отправилась в ванну, разделась там и голая принялась отжимать одежду. Вернувшись в спальню, она натянула на себя фланелевый капот, укуталась одеялом, надела войлочные туфли Эгона, но никак не могла согреться. Стуча зубами, она улеглась в постель и долгое время не могла заснуть от холода. Аспирин ей тоже не помог. Всю ночь она дрожала, и сквозь смутный прерывистый сон ей чудилось, что она барахтается в глубокой противной воде, а Эгон никак не может вытащить ее на берег. «Не хватай за ноги! Не хватай за ноги! Мне больно!» — кричала она, а он отвечал с насмешливой улыбкой: «Что делать, если ты так растолстела!»
Читать дальше