Ее, бедную, звать Ира, она самая маленькая, забитая и больших поэтому уважает вдвое сильнее, чем другие.
А еще одна Ира — кормленая, большая (ей третьеклассники — ничто) побежала к учительнице и рассказала про Иру-маленькую. По тому, как учительница вскинула брови, Ира-большая еще тверже укрепилась в своей правоте, побежала назад к Ире-маленькой и накинулась на нее:
— Как ты могла променять звездочку на вкладыш! Звездочка должна быть для тебя дороже всего на свете!
Так и видишь, как она оглядывается на учительницу за поощрением.
— Ведь на ней нарисован Ленин! И при всех девочках, как не стыдно!
Конечно, если бы не при всех, а без свидетелей, то оно, понятно, не так…
От страха и растерянности Ира-маленькая заикалась:
— Они отдадут, я попрошу, они отдадут!..
Вот, и их заперли в классе вдвоем.
— Мама, ну ничего, зато можно было рисовать на доске! — стала утешать меня дочка. — В другое время на доске рисовать не разрешают!
Это спасительное «зато».
Видимо, ужас у меня в глазах стоял неподдельный; она начала припоминать какие-нибудь случаи — похожие, но не такие страшные, которые могли бы убедить меня, что бояться нечего. Что все почти нормально.
Ну вот, например, вспомнила она, играли они в коридоре, а двери «1-А» всегда открыты, там учительница не выносит закрытых дверей — видимо, в детстве ее тоже запирали на ключ; а шум в коридоре ей мешал, и тогда она вышла, накричала на них, построила в шеренгу, спросила имена, а одного, Андрея, увела к себе в класс стыдиться .
И вот арестованные стоят шеренгой, робко перешептываются и не знают своей участи: сколько им еще стоять?
Маша и спрашивает командира октябрятского отряда Женю:
— Ты командир, скажи, бежать нам или не бежать?
Командир решает в пользу бегства.
Он так и говорит:
— Бежать!
Но сам при этом медлит. Начал было несмело открадываться в сторонку, но, заслышав страшные шаги чужой учительницы из 1 «А», бросился назад к месту наказания и вытянулся по струнке.
Мне стало наконец смешно. Это дочка правильно рассчитала, чем унять мой ужас: тем, что он привычный . И верно, чувствительно ведь только без привычки, а когда уже притерпелся…
«Что воля, что неволя — все равно…» — бормотала Марья-искусница в плену у Кащея. Счастливая!
Глаше полегче стало, когда я засмеялась.
Встали мы с дивана, пошли на кухню. Там у нас Таня сидит читает.
Рассказываем ей наперебой.
Тане девятнадцать, она уже всю подлость жизни изучила, пообвыклась и только посмеивается. И идейной Иры-большой нисколько не боится. Не то что мы. Знает она этих Ир-больших, перевидала на своем школьном веку.
— Звездочку, на которой нарисован великий Ленин, вождь революции!.. — изображает она Иру-большую.
Образ ей удается, теперь он и нам больше не страшен, мы смеемся; смех стоит в нашей тесной кухне столбом, Глаша даже подпрыгивает и с восторгом вносит в эту картинку дополнительные штрихи:
— «Я бы тебе этих вкладышей сколько хочешь принесла!» — передразнивает Иру-большую.
Как будто дело во вкладыше! Как будто Ире-маленькой нужен был сто лет этот самый вкладыш.
Ну почему эти Иры-большие никогда не понимают самых простых вещей?
Я сажусь за машинку и записываю всю историю, а Глаша нетерпеливо мельтешит во круг меня, следя за тем, чтобы не было отступлений от правды. Она берет ручку и вычеркивает из моего текста то, с чем не согласна.
«За белы руки повели к учительнице» — она вычеркнула «белы». Получилось просто и страшно в своей простоте: «За руки повели». Из авторской ремарки «Уже они собственной шкурой познали систему репрессий» она вычеркнула «собственную шкуру», и нельзя не признать, что оставшееся «Уже они познали систему репрессий» звучит куда зловещей.
Закончив с этой литературой, я почувствовала, что мне не надо идти ни с кем разбираться, дело сделано, ребенок счастлив.
Все ее унижение и горе на глазах переплавилось в пламени искусства в нечто иное, свободное от боли — освобождающее от боли.
Так алхимики умели превращать простые металлы в золото.
Понятно, почему на Руси, именно на Руси литература — главный род искусства? В Италии музыка, во Франции живопись, а уж в России — слово.
Известен такой эпизод из жизни Ахматовой: она стояла в очереди среди сотен других женщин к окошечку тюрьмы НКВД — передать посылку, узнать хоть что-нибудь об участи близких. Ужас царил над всей жизнью, а в этой очереди сгущался до осязаемости. И когда кто-то из толпы узнал Ахматову и прошел по рядам шепот: писательница! — то обернулась к ней одна измученная женщина и спросила с надеждой, может ли она, Ахматова, написать про все это . И ответила Ахматова:
Читать дальше