Здесь уже не было этой чудовищной, всезастилающей тучи, но все равно — теперь он лежал на кровати — она упорно маячила у него в голове, как недавний призрак мертвеца, рокотала, оглушала грохотом, подобным неумолчному барабанному бою, который, наверное, слышится великим монархам перед кончиной, и сквозь этот рокот пробивался порой смутно знакомый голос:
«…Ради бога, остановись, дурак разнесчастный. Ведь ты на краю пропасти. И мы уже бессильны тебе помочь».
«…Я почел бы честью представить вам свою помощь, желал бы иметь вашу дружбу. Занимать себя вашим здоровьем. Все же я не есть особенно заинтересованный в деньгах».
«…Ба, Джеффри, неужто это ты? Как, ты меня не узнаешь? Я же Эйб, старинный твой друг. Что поделываешь, мой мальчик?»
«…Ха-ха, теперь тебе крышка. Вот оно где, твое спасение, — в гробу! Да-с».
«…Сын мой, сын мой!»
«…Возлюбленная моя. Приди ко мне вновь, как тогда, в мае».
— «Nel mezzo del сволочной cammin di nostra vita mi ritro-vai…» [127] «Земную жизнь… пройдя до половины, я очутился…» (итал.). Начало «Божественной комедии» Данте. Перевод М. Лозинского.
Хью растянулся на кушетке в углу веранды.
Над садом свистел знойный ветер, резкий и порывистый. Хью искупался, позавтракал холодной индейкой с хлебом, закурил сигару, которой Джефф угостил его еще утром, и теперь, ощущая бодрость во всем теле, глядел сквозь балюстраду на облака, бежавшие по мексиканскому небу. Как стремителен, как безвозвратен их бег! «Земную жизнь, сволочную земную жизнь пройдя до половины…»
Двадцать девять облаков. И двадцать девять лет за плечами, стало быть, в эту пору человеку идет тридцатый год. А ему, Хью, именно двадцать девять, никак не меньше. И вот наконец он постиг, хотя предчувствие, пожалуй, зрело в нем все утро, как невыносимо это сознавать, как тяжек удар, который мог бы поразить его в двадцать два года, но не поразил, или уж непременно в двадцать пять лет, но и тогда удивительным образом опять-таки не поразил его, сознавать ту простую истину, связанную для него до сих пор лишь с людьми, стоящими одной ногой в могиле, и с А. Э. Хаусманом, что невозможно быть вечно молодым — что молодость быстротечна, и не успеешь глазом моргнуть, как ее уже нет. Меньше, чем через четыре года, которые улетят, подобно дыму сигареты, выкуренной только сегодня, но уже словно канувшей в прожитый, вчерашний день, тебе минет тридцать три, и еще через семь лет минет сорок, а через сорок семь — восемьдесят. Шестьдесят семь лет — немалый срок, это утешительно, но ведь тогда тебе минет сто. Нет, я уже не ребенок, одаренный редкостными способностями. Я уже не могу поступать легкомысленно, как до сих пор. Ведь я не герой в конце-то концов. И все-таки… Я одарен. Я молод. Я герой. Разве не так? Ты лжец, прошумели деревья в саду. Ты предатель, прошелестели листья бананов. И к тому же ты трус, молвила нестройная музыка, долетавшая с городской площади, где, вероятно, открылась ярмарка. А на Эбро сейчас проигрывают битву. Из-за тебя, сказал ветер. Ты предал даже своих собратьев по перу, журналистов, которых тебе так нравится поносить, а они настоящие храбрецы, признай это… Дз-з-з!
Хью, словно отмахиваясь от назойливых мыслей, стал быстро крутить диск радиоприемника, настраивая его на волну Сан-Антонио. («Нет, я совсем не такой». «Я ни в чем не повинен, это подлая клевета». «Я ничуть не хуже других…») Но тщетны были его попытки. И все решения, твердо принятые сегодня утром, не приведут ни к чему. Бессмысленно бороться с этими мыслями, лучше уж дать им волю. По крайней мере он забудет про Ивонну, правда ненадолго, потому что в конце концов они снова обратятся к ней. Теперь даже Хуан Серильо не хотел его выручить, как и Сан-Антонио: два мексиканских диктора вещали одновременно на разных волнах, заглушая друг друга. Все твои поступки были бесчестны, говорил, казалось, один из них. Разве мало натерпелся от тебя бедняга Боловский, тот, что торговал нотами, помнишь его захудалый магазинчик на Нью-Комптон-стрит, близ Тоттенхем-Корт-роуд?.. Боюсь, что очень немногое в твоем прошлом зачтется тебе во искупление будущего. И даже чайка не зачтется? — сказал Хью…
Даже та чайка — самая обыкновенная, она витала себе в эмпиреях и склевывала осколки звезд, — которую я спас еще мальчишкой, когда она запуталась в проволочной загородке и билась, погибая, ослепнув от снега, и, хотя она долбанула меня клювом, я ее освободил, взял, целую и невредимую, за лапку, поднял, испытав на миг чудесную радость, вознес к солнечному свету, а потом она воспарила на своих крылах, словно ангел, над скованным льдом эстуарием ввысь, к поднебесью?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу