Сумрачным, ветреным, дремуче январским днем, когда в промозглом мире словно вовсе не осталось ни жизни, ни краски и фиорд напоминал собою подземный Стикс — черная вода, черные горы; над головой низко нависли, содрогаются, ворчат черные тучи, — мы прогулялись к маяку.
— А скоро с крабами и весна придет, — приветствовал нас Сэм. — Вот о крабах-то… У меня приятель был, водолаз — а на досуге поворовывал, в дом с пустыми руками не являлся, хоть гвоздь, а прихватит. Да-да. В подвале у него, как на свалке утиля… Так вот, нырнул он — вниз, на глубину, значит, пошел. И страх его там взял. А почему? В самую угодил весеннюю крабью кочевку — миллиарды крабов там, ползут кругом него, карабкаются, пыжатся, клешни расправляют.
— !
— Да-да. Может, водолазы там внизу и что другое видят — кто знает? Он ведь так перепугался, что две недели из него слова не выжать было. А потом прошло — поет как соловей и языком опять как мельница мелет, хоть кого заговорит… Скоро уже крабы, скоро уж, друзья милые, птицы принесут весну…
В январе мы усиленней занялись чтением. Я поехал в городскую библиотеку, взял «сельский» абонемент, дающий право набирать сразу целую сумку книг. Город — проведешь в нем несколько часов, и тут же он начинает обращать наше эриданское житье в какой-то миф; и я уже с грустью предчувствовал, как те самые городские удобства и уюты, по которым мы, возможно, когда-нибудь малодушно затоскуем и которые в конце концов заполучим, почти начисто задавят в памяти всю богатую явь нашей жизни на взморье. Город, с его паровым отоплением, с его тюремно-решетчатыми жалюзи, с его окоченелой панорамой крыш и парой-другой закопченных садиков, где обкорнанные кусты смахивают в зимних сумерках на куриные крокеты, присыпанные сахарной пудрой… О, после всех этих часов разлуки с женой — вернуться из города и обнаружить, что дом на месте, фиорд лежит гладок и тих, ольхи и кедры высятся, и причал не унесло (мы ведь маленький причал соорудили), и небо просторно, и звезды горят! Или же, преодолев мокрую скользкую тропу, когда кругом, во тьме и буре, мотаются, скрипят деревья, войти снова в порт, в гавань лампового света и тепла.
Но потом ночью иногда вновь накатывало стихийное смятение, и мы теряли всякую надежду — нас ужасал шум, треск веток, буйство моря, погибельный грохот под домом, мы жались друг к другу зверенышами-древожителями в полуночных дебрях (а разве не зверенышами в дебрях были мы здесь?), пока не становилось нам смешно от всей этой сумятицы, крайней тревоги за дом — тревоги и любовной и служебной, как у моряков за штормующее судно. Но особенно в пору рассветных приливов дергал нервы буйный натиск стихий, когда готовишь завтрак, а серые волны и белые гребни чуть не вровень с окном, дождь хлещет по стеклу, море с треском и шипением прет к берегу, под дом, ужасающе орудует, гремит там бревнами, сотрясая весь дом, так что дребезжат лампы и окна, а мимо окон волна гонит колоду прямо на причал, а вдали ненастно сереют заводские дымы порта Бодена, и листья слетают вниз, в воду, где швыряет туда и сюда нашу лодку и вот-вот унесет; слышно, как ломаются ветви в лесу, раскидистый клен весь кипит, яростно шумит, а плоты и причалы жалобно скрипят и мотаются; рыбачьи сети, развешанные на крыльце у Моджера, полощут, машут на ветру, как ополоумевшие привидения, и затем опадают недвижно; и вся тревога, дошедшая до последнего предела (ах, побьет ведь, побьет нашу бедную лодку, и как ножом по сердцу каждый удар моря в причал), тоже стихает, но лишь на минуту, а в следующую опять все начинается сначала — и от ветра, от гула и грома, от упоения шквальной быстротой, от смятения внутри и вовне, от гордости, что ночь пережита, от жажды жизни, от страха смерти, от аппетитных запахов кофе и грудинки, со свистом уносящихся в шторм всякий раз, как отворяется дверь, — от всего от этого меня подчас захлестывала такая бодрость, что хотелось кинуться в эту полную воду, чтобы еще усилить аппетит или же потому, что в море казалось безопаснее, чем в доме.
Но затем мы выходили, и утро встречало нас утиными стаями, мчащимися по ветру с шестидесятимильной скоростью, и быстрыми звонкими оравами золотоголовых корольков, занятых кормежкой, порхающих по безлистым кустам, и наступал новый день нашего зимнего содружества, и завершал его вечер с ветром, с облаками, с чайками, летящими сразу на все четыре стороны, и с черным небом над сиротски дрожащими ольхами, чья ювелирно-изящная зелень уже одевала, грела сердце мне, еще ее по сути не видавшему, — и чайки бело реяли в черном небе, где, стоило ветру стихнуть, являлась из-за туч луна, насквозь просвечивая воду бухты с отраженными там лунными высотами и сама отражаясь внизу, среди полуозаренных ею облаков; а дальше, на тех же пронизанных луною плесах, отражались распорки нашего немудреного, выстоявшего невредимо еще одни сутки причала, красиво и архитектурно чертившиеся в некоей древней и сложной подводной гармонии, в зеркально перевернутой лунной геометрии, запредельной нашему познанию.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу