– Где Лида? – спросила я. – Видитесь?
– Последнее время редко, – сказал он равнодушно.
Он болен, по-настоящему болен, я никогда не видела его таким… опустошенным.
– Тебе нужны простые положительные эмоции.
– Где ж их взять-то простых положительных? Скажи мне, охотница за жизнью?
– Помнится, ты сам очень успешно умел их высекать из ничего, из окружающего воздуха.
– Молод был, подвижен, чувствителен, – усмехнулся Юра и наконец посмотрел мне в глаза – увидел.
Взгляд его чуть прояснился, посветлел, надежда в нем забрезжила. Теперь он ждал от меня каких-то слов, действия, энергетического импульса, исцеляющего вливания эликсира жизни… Чтоб ласковой рукой приложили бы целебную примочку к тому месту, что болит, ноет денно и нощно, и – чтоб отпустило наконец. Знать бы, Юра, где взять такую травку-панацею: исцелила бы вмиг и тебя, и себя.
Мы выпили еще по стопке грецко-ореховой. Надо было как-то вытягивать его из мрака.
– Дивное зелье, – сказала я, чтобы сделать ему приятное. – Помнишь вкус того портвейна, который мы пили в Питере в андроповские времена?
– Это когда я приехал зайцем на «Красной стреле»? – Он впервые улыбнулся.
Юра провожал тогда на поезд коллег из своего НИИ, которым обломилась короткая командировка в Питер. Хорошо подзагуляли, продолжили уже в купе, и Юра, зазевавшись, так и докатил до Ленинграда на багажной полке. Утром, слегка помятый и веселый, он предстал передо мной на пороге нашей коммуналки на Моховой: кофейку плеснешь, хозяйка?
«Представляешь, – рассказывал он за завтраком, – ехали в соседнем купе западники, англичане, кажется. Разговорились. Мы их спрашиваем: ребята, скажите честно, вот мы, Россия то бишь, ближе к Европе или к Азии? Англичане потупились, помялись и признались: простите, дескать, но к Азии. Обидно, а? Пошли по Питеру шляться!»
Юра привез с собой настроение московского купеческого загула, беспечного праздника, на которое так легко, охотно отзывается суховатый мой город. Пока я убирала со стола, он довольно умело кидал ложки с кашей в разверстый клюв моей двухлетней Таньки («Прямо как в топку!»). На улице взялся катить коляску: «Давай так: ты – молодая мамаша, я – стареющий папан. Тогда, может, не заметут. Не знаю, как у вас, а в Москве полный разгул андроповщины, хватают днем на улице одиноких прохожих, спрашивают, почему не на работе, и волокут в кутузку». Служителей порядка Юра ненавидел люто, и они отвечали ему взаимностью. У ментов был на него особый нюх, как у Шарикова на котов, и я сама была свидетелем, как моего друга, коренного интеллигентного москвича, останавливали в метро и просили предъявить документы.
Прежде чем пойти в Летний сад, решили свернуть на Чайковского, в винно-водочный. Силы распределили: я встала в длинную очередь в отдел, Юра с коляской – в кассу. Моя двигалась быстрее, и я замахала ему руками, чтоб поторопился. Юра невозмутимо беседовал с двумя тетками из своей кассовой очереди, покачивал коляску, заботливо поправлял шарфик на Таниной шее – образцово-показательный папашка, – а бабы слушали его с видимым сочувствием, кивали головами и недобро косились в мою сторону. «Ты чего им там плел? – спросила я, запихивая пару бутылок портвейна в авоську». «Сказал, вот мамаша у нас пьющая, беда, ребеночек, девочка, без присмотру, все на мне: и стирка, и готовка, и магазины. Тетки говорят: господи, а с виду-то вроде приличная, пальто замшевое… С виду-то да, говорю, вон видите, как руками машет, торопит, не терпится ей. Тут народ консолидировался: гнал бы ты ее в шею, стерву такую… А я тихо так: терплю, дескать, Бог терпел и нам велел… Тетки прослезились». «Сволочь ты, Юра!» – сказала я беззлобно и всучила ему авоську с обломившимся по случаю крымским портвейном.
Помню аромат этого портвейна, осень в Летнем, потом – в Михайловском, синее, без изъяна октябрьское небо, спуск к Фонтанке, окропленную солнцем воду, Танюшку с букетом кленовых листьев, наш нескончаемый разговор и – такое пронзительное единение, такой восходящий ток жизни, и полет, и свет, и беспричинную могучую радость (а истинная радость и не должна иметь причины!), что впору было упасть на колени, захохотать и, воздев руки, воскликнуть: как хорошо, Господи! И ничего больше не надо – ни добавить, ни отнять.
– Да-а, – покачал головой Юра и поскреб ногтем скатерть. – Хотя, если вдуматься, задолбанные были, пугливые, нищие… Помнишь, потом какой тотальный загул случился?
К вечеру подтянулись на Моховую Юрины московские коллеги, муж-Вадик вернулся с работы, весело изумленный, еще пара-тройка «наших» подошла со «свежей кровью». И утром никто никуда не уехал, муж сбегал на службу и вернулся обратно через «точку» на Чайковского, и праздник продолжался еще сутки – пили, пели, дико хохотали, так что соседи стучали в стенку, что-то закусывали, спали урывками «валетом», как шпроты в масле, говорили про рабство и свободу, про индивидуальную совесть, про НИХ, которые вот уж почти семьдесят лет пытаются с нами что-то сделать, извести – и каленым железом, и дустом, – а мы все равно живем, думаем, пишем, творим. Фигушки вам. Только дайте нам свободу, думали мы, и – о! – как мы развернемся. Не развернулись, однако.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу