В глубине души я знаю: опасность — есть.
Вооружитесь терпением. Будьте великодушны. Простите.
Ваш друг
Кристабель Ла Мотт.
Любезный друг мой,
последние мои письма — словно вороны-посыльные Ноя: взвившись над хлябью вспухшей от затяжных дождей Темзы, они умчались на другой берег и канули, не принеся назад никакого признака жизни. А я так уповал на эти письма, на приложенный список «Сваммердама», на котором и чернила ещё не просохли. Я полагал, Вам следует удостовериться, что это Вы некоторым образом вызвали его к жизни, что без Вашей острой наблюдательности, без Вашего тонкого чувствования крохотных созданий не из рода человеческого мой герой вышел бы куда менее рельефным, просто сухим остовом, одетым бесформенной плотью. Ещё ни одна из моих поэм не сочинялась для определённого читателя — только для автора и его наполовину придуманного alter ego. Но Вы — иное дело: я отдаю себя на суд именно Вашей непохожести, Вашей инакости, чарующей и дразнящей. А Вы даже не можете — глупо ведь подозревать, что не смеете, — уведомить меня, что поэма доставлена по назначению: какой удар моему самолюбию, больше того — моим понятиям о дружбе.
Если Вас задело то, что я назвал Ваше длинное последнее письмо противоречивым (а оно противоречиво) и робким (а оно робко), — приношу свои извинения. Вы, верно, спросите, отчего я так настойчиво засыпаю письмами особу, которая сама объявила, что не может более длить нашу дружбу (хотя, по её же признанию, дружба эта ей дорога), и упорствует в своём молчании, отвержении. Любовнику смириться с такой conge [101] Отставкой (фр.).
ещё куда ни шло — но другу, кроткому дорогому другу? Разве я когда-нибудь произнёс хоть слово, черкнул хоть строчку, в которых сквозил хоть намёк на неподобающий интерес к Вашей персоне? Никаких «Если бы всё сложилось иначе — о, тогда!..» Никаких «Ваши ясные глазки — такими я их себе представляю — будут, возможно, пробегать по этим страницам…» Ничуть не бывало: я чистосердечно поверял Вам свои задушевные мысли, более сродные моей натуре, чем пустые любезности, — этого, стало быть, Вы снести не смогли?
Отчего же я так настойчив? Право, сам не пойму. Во имя, должно быть, будущих «Сваммердамов», ибо незаметно для себя стал видеть в Вас — не смейтесь — своего рода Музу.
Могла ли Владычица Шалотта в своей башне сочинить «Мелюзину», отгородившись от мира крепостным рвом и решётками на окнах?
Вы можете возразить, что и сами занимаетесь стихотворством, так что состоять в музах Вам не с руки. Я никогда не считал эти роли несовместными; скорее можно сказать, что они дополняют друг друга. Но Вы всё равно непреклонны.
Да не введёт Вас в заблуждение мой насмешливый тон. Никакой другой что-то не приходит. Остаётся наперекор всему надеяться, что хоть это письмо станет голубем, который принесёт долгожданную оливковую ветку. Если же нет, я никогда Вас больше не потревожу. Вечно Ваш, Ваш как нельзя более искренно
Р. Г. Падуб.
Уважаемый мистер Падуб,
в который раз принимаюсь за это письмо. Не знаю, как начать, не знаю, что писать дальше. Вышло одно обстоятельство… а дальше теряюсь: как это обстоятельство может куда-то выйти? Что оно за зверь такой, это обстоятельство?
Ваши письма, милостивый государь, до меня не дошли — и это не случайность. Ни письма-вороны, ни — к безмерному моему отчаянию — Ваша поэма.
Боюсь — нет, знаю: видела сама, — что они попадали в чужие руки.
Нынче случилось так, что я вышла навстречу почтальону чуть раньше обычного и подбежала к нему первой. И тут завязалась, можно сказать, зашелестела борьба. Я схватила… Нет, к моему стыду — к нашему стыду, — мы обе схватили…
Прошу Вас, умоляю — я рассказала истинную правду — не осуждайте. Это делалось с намерением защитить мою честь — и если я не вполне разделяю понятия о чести, вызвавшие столь истовую заботу, я всё же должна быть благодарна. Должна. И благодарна.
Но опуститься до воровства
Ах, милостивый государь, чувства мои не в ладах друг с другом. Да, я должна быть благодарна. Но обман мне обиден нестерпимо, обидно за Вас: пусть я считала за лучшее не отвечать на письма, распоряжаться ими не смел никто, какие бы причины за этим ни стояли.
Найти письма не могу. Мне сказано, что они порваны в клочья. А с ними и «Сваммердам». Как такое простить! Но — как не простить…
В доме, таком счастливом когда-то, теперь плач и стоны, всё облёк нестерпимый покров чёрной мигрени. — Пёс Трей, поджав хвост, мыкается по комнатам, не слышно пения Монсиньора Дорато. Я не нахожу себе места, и всё спрашиваю себя, у кого же искать утешения, и всё думаю о Вас, друг мой и невольный виновник стольких бед.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу