Мы медленно пошли по направлению к Фолькунгагатан, и папа спросил, поеду ли я с ним домой на метро. Я колебалась — мне казалось, что мы еще не все сказали друг другу. И тогда мама — как будто поняла, как будто она хоть раз в жизни поняла — спросила:
— Майя, ты не проводишь меня до вокзала? Мы пешком можем дойти, здесь ведь не так далеко, а мой поезд уходит только в 21:45.
Несмотря на то, что время приближалось к девяти, было светло, как днем, и удивительно людно. Мы шли в окружении выпускников в белых фуражках, женщин, цокающих высокими каблуками, и мужчин, засучивших рукава рубашек, небрежно перебросив пиджаки через плечо. Вокруг переговаривались и смеялись, из открытых окон на полную громкость неслась бодрая музыка, и пахло сиренью, выхлопными газами и гамбургерами. Я уверена, что нам обеим было что сказать, и мы, по идее, должны были бы говорить не умолкая всю дорогу, но вместо этого мы шли молча. Я несколько раз косилась на маму, чтобы проверить, не хочет ли она что-нибудь сказать, но она шла, погрузившись в свои мысли, и не делала попыток начать разговор. Всю дорогу от Готгатан до вокзала мы прошли, не проронив ни слова.
Может, я должна была сердиться или по крайней мере испытывать обиду или разочарование — из-за ее исчезновения и всего остального, — но, как ни странно, ничего такого я не чувствовала.
* * *
Мамин поезд отходил с одиннадцатого пути. Я проводила ее до перрона — сердце билось все сильнее, и я никак не могла решить, стоит ли мне сказать что-то сейчас или же послушаться директрису и положиться на то, что у нас еще все впереди, у нас есть две недели в конце июня и целая жизнь. Или все-таки сказать что-то сейчас, сию минуту? С другой стороны, это же она, по идее, должна заговорить первой? Объясниться, извиниться, рассказать, в чем было дело. Разве не так?
Прежде чем войти в вагон, мама меня обняла. Она обнимала меня долго и крепко, и от нее так приятно пахло. Чем-то цветочным, дамским — и я подумала, как трогательно, что она надушилась, поскольку знала, что обычно она никогда этого не делает. Когда она разжала руки, я почувствовала какое-то тяжелое пульсирующее отчаяние, не только в большом пальце, но вообще во всем теле, — однако, прежде чем двери закрылись, она успела протянуть мне конверт. Маленький синий конверт. Мама стояла у окна и смотрела на меня своими широко раскрытыми птичьими глазами. Смотрела, не отводя взгляд. И я почувствовала, как отчаяние утихает, как мое сердце замедляется и снова начинает биться в обычном ритме.
Пока поезд катился вдоль перрона, я оставалась на месте, судорожно сжимая в руке конверт, и смотрела ей вслед до тех пор, пока еще можно было различить ее черты. Ее волосы. Ее глаза. Потом я просто проводила ее вагон глазами.
* * *
Майя!
Девочка моя любимая. Ты уже такая большая, что мне сложно в это поверить. Как же так вышло? Когда моя малышка успела вырасти в такую большую, красивую и самостоятельную девушку? Я пишу тебе, поскольку так я могу быть уверена, что у меня получится сказать все, что я хочу. Я пишу, потому что слова, сказанные мной вслух, так часто бывают истолкованы неверно. То, что я хочу сказать сейчас, ни в коем случае не должно быть истолковано неверно.
Я смотрю на поля. Я еду к тебе и так надеюсь, что ты меня примешь. Я знаю: то, что я сделала, — непростительно. Ни в истории, ни в литературе, ни в жизни такого не прощают. Мама никогда не должна исчезать, мама никогда не должна бессильно падать на пол. Этого и папа, конечно, не должен делать, однако материнские исчезновения и падения всегда осуждаются сильнее. В первую очередь мать сама же себя и осудит. Я исчезла, я упала, и этого факта уже ничто не отменит. Я не могла выносить окружающий мир, а ты была частью этого мира. Вот почему все так вышло.
Но знаешь, что заставило меня снова встать на ноги? Знаешь, что заставило меня подняться с того холодного пола?
Ты, Майя.
Ты — часть меня, ты — часть меня. Навсегда. Ты — моя дочь, а я — твоя мать. И эта часть меня не подвластна никакому синдрому, в этом я совершенно уверена. Кажется, поворотный момент наступил тогда, когда я осознала, что во мне есть что-то помимо диагноза, что-то еще, какое-то зерно, которое только мое и ничье больше. И темнота немного рассеялась, а все неподъемное стало немного легче. Это ты заставила меня увидеть, что я — нечто большее, чем просто диагноз.
Мне всегда будет сложно понимать, как устроены другие люди. Как они думают, как они чувствуют. Это мое большое горе — и я начинаю понимать, что и твое тоже.
Читать дальше