— Еще не поздно! — вздохнул он из глубины души. — Я еще не отправил докладную наверх, — он возвел глаза, как всегда, когда говорил о министерстве. — И вот я пришел к вам. Нелегко мне было прийти, но я подумал — вы такой молодой еще, безрассудный человек… Давайте потолкуем по душам.
Менкине не приходило на ум ничего такого, о чем бы он мог толковать с директором. И он молчал, только насмешка играла у него на лице.
— Потолкуем по душам, мы ведь свои люди, — налегал директор.
«Мы ведь свои люди, словаки», — в те годы к этому прибегали как к последнему аргументу, особенно в щекотливых делах человеческой совести. И на Менкину, конечно, подействовал сей директорский аргумент, произнесенный, как некое заклинание. Ах, дьявол! Но Томаш, будто околдованный, не мог не принять его. Да, мы «свои люди» — я и этот трусишка, этот слабый человек, этот поборник чистоты словацкого языка — мы с ним свои люди. В эти тяжкие годы национальное сознание было до того разбережено, что невозможно было никого исключить из этого очень ярко ощущаемого союза — даже сторонников унии с чехами. И ни у кого не хватало смелости исключать себя добровольно, кроме разве коммунистов. Те все по-своему мерили.
— Мы ведь свои люди, пан учитель, — повторил директор, поясняя, что во имя этого национального союзничества и пришел он к недостойному подчиненному. — Вы несчастны? — спросил он потом отеческим, все понимающим тоном.
— Еще чего! — ответил Томаш как можно беззаботнее. Но в сравнении с национальной искренностью директора говорил он неправду.
— Хорошо, я не стану больше расспрашивать, — сказал Бело Коваль. — Чем вы занялись?
Задавая этот вопрос, он не отводил глаз от известковых пятен.
— Работаю на стройке, — ответил Менкина, но и это была неправда. Он просто хвастался.
— На стройке? Хорошенькое дело! Ах, ах, что вы со мной сделали! — горько запричитал директор. — Учитель нашей гимназии уходит, как какой-нибудь босяк, и нанимается на стройку! Общественность уже знает? — Томаш передернул плечами. — Как же я буду выглядеть в глазах общественности? Что скажут в министерстве, и ученики, и их родители? Да это бунт, пан коллега, это оскорбление, это неуважение к нашей корпорации! Пан коллега, вы отдаете себе отчет? Да это клеймо позора! Вы понимаете, что вы подрыватель основ, что вы опозорили себя, меня и нашу гимназию!
— Позорное клеймо? — вскинулся Менкина.
Военные, дипломаты, власть имущие — все оказывали друг другу эту услугу, все клеймили позором друг друга ежедневно — в разговоре, в печати, на волнах эфира. И хорошо, что отечески озабоченный директор употребил это затасканное резкое слово, иначе Томаш не нашел бы в себе сил возмутиться. Он с изумлением ловил себя на том, что его отвращение, его омерзение и ненависть постепенно тают в человечном, национальном всепонимании директора.
— Я не говорю «позорное клеймо», — поспешно отрекся от резкости Бело Коваль, Менкина не успел даже запротестовать. — Скажем, вы действовали необдуманно. — Директор нашел и еще более мирное, прямо слащавое выражение: — Промашку допустили. Ну сознайтесь: с вашей стороны это была маленькая промашка. Но в конце концов вы одумаетесь, вы согласитесь… Что же вы собираетесь дальше делать, пан коллега?
— Не знаю, — уже без всякого вызова ответил Томаш.
— Не знаете? — жалостливо протянул директор. — Эх, не знает молодежь, что стену лбом не прошибешь… Но оставим это.
Оставили. Менкина хрустнул суставами пальцев. Хруст был громким в тишине.
— Зачем вы это сделали? — спросил директор. — Скажите мне теперь откровенно.
— Противно мне, — вдруг вырвалось у Томаша.
— Что противно?
— Все мне противно.
— Ну что вы говорите, так-таки и все?
Директор, моргая, уставился на Менкину. Было меж ними глубокое человеческое взаимопонимание, значит, директор должен был понимать, что имеет в виду Менкина, говоря «все». Но то ли директор желал остаться незапятнанным, то ли хотел получить от Томаша отпущение грехов. Во всяком случае, он его решился спросить:
— Что же «все»?
— Да все, — охваченный безнадежностью, повторил Менкина.
Посмотрел на директора — у того в глазах играл смешок, так он радовался, что нечистая совесть прикрылась неопределенностью.
— Все мне опротивело, — еще раз сказал Менкина. — Духовные упражнения, которые вы ввели, ваша беспредельная склонность каяться, школа противна, противно учить детей в христианском и национальном духе. Все мне опостылело, пан директор, в том числе и этот христианский и национальный дух, который нам навязывают.
Читать дальше