— Как тебе моя музыка? — продолжил Лысогорский-старший, видя замешательство Эспера. — Помогает скрасить уединение. Да и крестьяне соседские обходят теперь за семь вёрст.
— Ты живешь здесь один? — ещё больше изумился Эспер.
— Мужичков-то навьинских я, знаешь ли, отпустил. Как закончили улучшения и строительство: плотину, музыку в беседке, дом внутри, стелы вот эти при въезде, перестроили теплицы (я теплицы тебе покажу) — как всё миром мне сделали в месяц, так я им дал вольную. Но без земли. Да и зачем им земля? Они и подались всей деревней прочь: кто в Кесьминск на заработки, кто ещё далее. Дома стоят заколоченные. Да и лучше без них-то, без мужичков. Места уединённые, конец всех дорог. Никто не придёт, кроме дикого зверя. Но на такую оказию держу собак.
Эспер, чьё изумление не уменьшалось, продолжал молчать.
— Нет, конечно, дорогой племянник, не совсем один. При мне тут целая свита: повар-француз, живописец (он же архитектор), учившийся в Италии, садовники, прислуга опять же итальянская, которая всяко лучше русской, немец-врач; сейчас они поехали охотиться к Лысой горе. Ждать не стоит — возвращаются поздно. Не хочешь ли посмотреть дом?
— Конечно.
И хотя в комнатах было ещё достаточно дневного света, убывавшего медленно, дядя Эспера зажёг фосфорными спичками свечи, и они проследовали из сеней в прихожую и вскоре оказались в просторной с большими окнами гостиной, стены которой были оклеены ярко-синими, почти фиолетовыми обоями, по верхнему краю которых празднично и игриво пробегала широкая бумажная лента с золочёными краями, изображавшая кентавров, осёдланных вакханками с тирсами, вздыбленных кентавриц с лирами, плясуний с бубнами и с литаврами, то танцующих сами по себе, то ловящих в круженье друга. Запечатлевший этот хоровод был недюжинным рисовальщиком. Парусиновые шторы оказались подняты вверх, и яркий ещё свет лился сквозь плотно затворённые окна, однако дядя Адриан держал в левой руке канделябр с зажжёнными свечами, словно естественного света ему не хватало. У стен по-прежнему стояли невысокие дедовские шкафы осьмнадцатого столетия с плетёной металлической решёткой на дверцах, позволявшей касаться пальцами корешков книг (как Эспер любил это в детстве!); зато у противоположной стены комнаты красовались новый стол модного немецко-итальянского стиля в виде плоской чаши на массивной ноге, напомнивший Эсперу фонтан на Квиринальском холме, и несколько стульев с грифонами и лирами на спинках, как и стол, привезённых из-за границы. Комната деда на первом этаже показалась ему почти не тронутой и даже не была оклеена обоями. Поднялись на второй этаж, и там то, что когда-то именовалось дедовским кабинетом, было теперь украшено обоями темно-красного цвета, на которых рука всё того же талантливого художника нарисовала золотые театральные маски и порхающих птиц на манер помпеянских. Но всё, что составляло дедовскую собственность — кушетка для полуденного отдыха, заключённый в раму рисунок на стене, казавшийся загадочным в детстве (теперь Эспер понял, что это копия с древней свадебной фрески, виденной им в Альдобрандинской зале Ватиканской библиотеки), стол, несколько чернильниц, — всё это было на месте. К ним прибавилась только повешенная на противоположную стену, раскрашенная красным и жёлтым гравюра Шинкеля «Пожар Москвы», шкап с химическими составами в длинных и узких колбах, а на столе, как на мрачных изображениях кабинетов алхимиков, лежал теперь человеческий череп. Шторы в комнате были опущены, отчего она казалась темнее и загадочнее, чем была. Соседняя с кабинетом комната, которую он занимал младенцем вместе с матерью, была вся оклеена теперь тёмно-зелёными обоями и даже драконьей зелени обивка стульев и кушетки была подобрана им в тон. И, наконец, если подняться на самый верх, то можно было оказаться в башенке, над которой развевался так поразивший Эспера флаг. Вся внутренность её была окрашена золотой и коричневой краской разных оттенков — от тёмно-золотых стен и светло-золотых, почти лимонных перил входившей на башню лестницы до ступеней цвета майского жука. Когда взошли наверх, солнце уже пересекало черту горизонта, и даже свет, проникавший сквозь окна башни, был тёмно-золотым, потом жёлто-красным. Смеркаясь, остывая, свет становился почти коричневым, как и внутренность башни. Эспер почувствовал себя внутри гигантского ожившего иероглифа.
Однако зеркал в доме Эспер нигде не увидел. Видимо, пережившему такую стремительную перемену дяде совсем не хотелось глядеть в глаза собственному отражению.
Читать дальше