Но не у Рогова. На его губах налипла обычная его ухмылка. Он клокотал, негодовал, зрелище ему представлялось нелепейшим, диким. Старик все границы перешел. Ну ладно бы согласился для смеха пройтись, но он танцевал, танцевал упоенно!
Да, он оставался мужчиной в свои сколько-то там лет, и пух клочковатый, седой остаток волос, стариковская уже сухость, хрупкость не нарушали впечатления мужественности. Он был таким, каким себя ощущал, не позволял себе другого, послабляющего, и в этом слышался как бы рокот мощной натуры, судьбы: молодые притихли, вникая, вслушиваясь.
И что потом началось! Шишкина наперебой приглашали, он отмахивался, смеялся, хотел от них удрать, они не давали. Рогов повернулся к жене.
— Все, — сказал, — хватит, уходим!
Это было в последний раз, когда они с Тоней посетили шишкинский дом. Дальше Тоня и Любка почти уже не общались.
— …Ну ты понимаешь, чтобы там ни было, а сейчас я обязана быть с Любкой рядом, — сказала Тоня. — Думаю, и ты приедешь?
Рогов кивнул. Смысла не имело возражать, только напортишь, можешь даже и поколебать свое влияние. Он знал, что для Тони оставались все еще правила, за которые она держалась с судорожной цепкостью: у Любки Шишкиной умер отец, все остальное не имело значения.
С утра Тоня уехала, а Рогов собрался к одиннадцати: подъезжая на троллейбусе, издали уже заметил толпу. Посторонние — определил сразу, но несорганизованные, по личной, как говорится, инициативе, пришли, значит, проводить в последний путь. У Рогова защекотало внутри: а я вот знал, был вхож и уж имею право… Попытался протиснуться, но люди стояли плотно, пришлось вместе со всеми выжидать.
Вместе со всеми вошел в зал… Поддавшись настроению общему, почувствовал робость, зябкость, взглянул и отвел взгляд от сцены, где на высоком постаменте, чуть наклонно стоял открытый гроб.
Вместе со всеми слушал речи коллег, друзей, соратников покойного и постепенно приходил в себя, осваивался.
Ну вот, размышлял, ничего не скажешь, прожил старик достойную жизнь. П о в е з л о. Да, совпало. События, обстановка, обстоятельства благоприятствовали. И мелькнуло с упреком уже неизвестно кому: теперь все не то и, видно, не дождаться. Ум умом, способности там, характер, но надо, чтобы еще именно с о ш л о с ь. Тем вот выпало, — он изучал горстку сверстников покойного, вспоминающих пережитое, связанное с Шишкиным. Да, трудности, продолжал про себя, война, потери, но они-то и дали фору. Энергию, заряд, простор стратегический. А тут все мнешься, и жмут, наступают на пятки, с обидой мысленно проворчал. Старик же сумел и нигде не споткнулся, твердо прошагал сколько положено, и теперь его чествуют.
Да к а к… Обвел взглядом зал, присутствующих, цветы, венки. И речи, чуть ли не искренние, почти и не пережимают. Точно дух старика удерживает от фальши, выдержки требует, как бы даже умной усмешки, с которой сам старик, бывало, острил, подкалывал. Иные обижались, а теперь вот, оказывается, понимали, ценили и знают, что другого такого уже не будет… Их, вспоминающих, говорящих, от траурной торжественности клонило, тянуло в сторону их молодости, общей со стариком, к бесстрашной дерзости, к риску, что тогда и не замечался, а после, казалось, утратил остроту, но снова ожил в них при прощании с умершим.
Повезло, подытожил Рогов. Старик хоть и скромничал, а главное-то себе исхлопотал — доброе имя. Теперь ему нечего опасаться, все завершено.
Рогов вдруг замер. Впервые он признался самому себе, что — да, завидует. Завидует умершему? Ну а что иное, кроме смерти, давало гарантию безопасности, защищенности от неожиданностей, подвохов, подсиживаний, каверз, которые он, Рогов, за свои годы уже устал в воображении своем предотвращать. И ничьи достоинства, успехи, победы действительно зависти у него не вызывали, потому что он умел, обучился везде находить оборотную сторону, подоплеку — умел низвергать. Ничья жизнь, а вот смерть…
До чего тошно, затосковал он, один, сам с собой, не смея, сознавая, что не посмеет никогда ни с кем подобным поделиться т а к о й завистью, где словно, в фокусе вобралось все предшествующее, весь он как есть, скорчившийся, съежившийся под неожиданно разгаданным напором собственной злобы.
Он плакал. Молча, скупо. «Рогов плачет», — кто-то шепнул. Плачет, — заметили и решили, что, возможно, были несправедливы к нему.
Ученик восьмого класса Володя Рябинкин уже привык, что незнакомые взрослые обращаются к нему на «вы». В двенадцать, когда его рост достиг ста восьмидесяти восьми сантиметров, его это вдруг перестало интересовать: в отличие от многих своих сверстников, школьной формы он не тяготился и являлся на уроки со стареньким, видавшим виды портфелем, тогда как большинство в классе обзавелись модными спортивными сумками.
Читать дальше