Душан вспомнил об этих ссорах и решил, что только теперь, приобщившись к его тайне через негра–телохранителя, домашние будут связаны с ним и между собой более глубокой связью и что просто двор, общая кухня, шкаф, куда все вешают одежду, это внешнее и, должно быть, надоевшее не может держать семью дружной. И только такие, казалось бы, далекие и причудливые связи, как связь луны с душами, улетающими в небо, негра с тростью и дровосеков, спустившихся обратно через горы в долину в надежде обрести свое кочевье, избавят семью от мелкого, привычного, надоевшего и наполнят ее ощущением чудес, чтобы приобщить к новому: тогда семья обретет покой.
Утром следующего дня дровосеки пришли чуть раньше и работали быстрее, желая скорее закончить со столбами; видно, их уже ждали в других дворах, заманили посулами, а может, сам властный вид отца, стоявшего над ними, подгонял?
Братья, Амон с Душаном, ходили и собирали стружки, мать же глядела на голубоглазых красавцев из окна, а они, заметив ее, пилили как–то озорно и легко, хотя и давил на них сверху угрюмой молчаливостью отец, которого как будто все отпустило после смерти бабушки, чтобы мог он чувствовать себя хозяином. И не отсюда ли его желание еще раз поторговаться с дровосеками о плате? А дровосеки в ответ взывали к совести и памяти отца, говоря, что ведь еще вчера он был согласен, но отец требовал сбавить, убежденный, что они умышленно, ленясь, растянули работу на два дня, хотя делать было почти нечего, и сурово настаивал на своем. Возможно, он просто был придирчив, видя, что мать несколько раз выходила во двор, желая, наверное, вмешаться, но не вмешивалась, что–то ее удерживало.
А потом случилось то, чего Душан больше всего боялся, думая, что в их–то доме, таком, как любила выражаться бабушка, «нравственном и строгом» (в ответ — отцовское ироническое: «таком, что неизвестно, откуда могли появиться дети») доме, сам дух которого не выносит этой непростительной легкости, игры, этих вольностей не только чужих с домашними, но домашних между собой, так вот в этом дворе, едва отец зашел в комнату за деньгами, один из дровосеков играючи так и беспечно обнял мать за талию, пританцовывая и суетясь лишь для видимости, чтобы выходка могла быть воспринята матерью за безобидное чудачество. Мать все же не успела защититься, должно быть, даже не почувствовала прикосновения — все было сделано так изящно и артистично. Она лишь улыбнулась, смутившись, но решив, что, европейски образованная, далекая от жеманства и ханжества, может позволить себе горделиво не обращать внимания на подобную выходку, мать стояла и смотрела, как отец отсчитывает деньги. Отдав плату, он направился обратно в дом, позволив матери и Душану проводить дровосеков до ворот.
Но, уходя, они снова как–то засуетились, потеряв спокойствие и достоинство, с которым держались все эти два дня перед отцом, и, прежде чем закрыть за собой дверь, один из памирцев вдруг сказал матери:
— Вам, наверное, трудно одной с этим человеком. Извините…
Второй, тот, который обнял мать, тоже извинившись, поклонился, ожидая, должно быть, что вот уж на этот раз мать возмутится их дерзости, и, наверное, оценил ее сдержанность и кротость, ибо мать ничем не выказала своего неудовольствия и просто закрыла за ними ворота; постояла, прежде чем вернуться во двор, словно забыла о Душане, и вот в эту напряженно–тягостную минуту Душан все понял, его будто озарило. «Да, — подумал он, — это именно они… мой негр с тростью со своим двойником, разделившись… Иначе откуда им знать, что маме трудно? Они уходят, разгадав все, тайну имени мамы и отца…»
Душан хотел было выбежать за ними на улицу или сказать об этом матери, объяснить, что уходит их домохранитель, узнав все, что было в долгой жизни их родных, всего рода дедов и прадедов, этот добрый хранитель, давший клятву перед самой вечностью: не нарушать ни одной тайны, не раскрывать ради злого умысла, но пропускать через свое сито все мелкое и ненужное — обиды, боли, обман и болезни семьи, — чтобы от одного к другому передавать лишь мужество и благородство, этот хранитель, о котором так много рассказывала ему бабушка, ушел теперь от них, отвергнутый и оскорбленный по незнанию и недомыслию отца. Как обидно — не умышленно прогневанный и назло прогнанный, а по простому непониманию, невниманию отца.
Сказать ему? Не посмеется ли, не назовет ли, как обычно, чепухой и бредом? А потом, еще в этот же день, вечером, когда Душан узнал об отъезде отца, он почти не удивился и не огорчился, будто знал давно и успел уже множество раз погоревать об этом, да так, что истратил все свои чувства к отцу. Выслушал все спокойно, и среди длинных и, казалось бы, таких связных и убедительных объяснений отца и матери только раз порадовался за себя, когда узнал, что недавний их странный поступок, когда отдали они Душана в школу, а через неделю запретили ходить, объясняя это его медлительностью, ленью, неряшливостью и тугодумием, — все на самом деле тоже было связано с отъездом отца в Афганистан. А он–то подумал о себе плохое, запрезирал себя, когда облил брюки клеем и еще потерял два учебника, чуть было не поверил в то, что он самый тупой и ленивый в классе, и все из–за раздражительности матери.
Читать дальше