— Смотрите, как правильно он написал, это надо сохранить в музыкальном сундучке рядом с реликвиями семьи! — восторгам взрослых нет конца, а он стоит смущенный, как пойманный на недозволенном, — а ведь действительно, стоило ему нарушить всякие правила обучения — копирование, слепое подражание начертанному мамой: «Не отвлекайся, не пиши отсебятины», как все получилось хорошо: и родители довольны, и цветок — он тайно надеется на это — спасен.
А семь человеческих дел, о которых говорила бабушка, — рождение, мужество, ремесло, женитьба, отцовство, война, болезнь. Жизнь проходит от одного дела к другому, и то, как человек достойно идет через это, и делает его судьбу непохожей. Смерть, уход тоже дело, но дело тайное, неначертанное, может, потому, что трудно отделить его от рождения, рождение есть начало превращения для нового рождения, — это носят в себе как память и деревья и бабочки, и «человек должен уметь с достоинством уйти, боится же ухода тот, кто в суете растерял душу, а она бьется во все окна и не может найти дорогу домой», — говорила бабушка, тихо беседуя с зеленоглазкой. В последние дни к ней часто наведывалась эта маленькая, вся черная и старая женщина со странными глазами, которую все называли «тутамулло–и–чаш–микабут» [12] Зеленоглазая наставница.
. Понял Душан, что делом ее было ходить ко всем старым больным людям и утешать их, подготавливая к уходу, хотя сама она не меньше других нуждалась в участии, ибо прожила уже восемьдесят два года. Может быть, такая бесстрастная и терпеливая перед лицом чужой старости, она страшится своей, и те слова, которые она находит для других, кажутся неискренними и неубедительными, когда думает она о себе. Может, и зеленоглазка принимает у себя тайно утешительницу более знающую и терпеливую, а к той, в свою очередь, участлива другая — и вот так не связывают ли часы утешения всех живущих одной судьбой?
Но, видно, бабушка не нуждалась в утешении, за долгие свои дни она все обдумала и поняла и теперь сидела со спокойным лицом напротив зеленоглазки и молчала.
Они часто сидели так в молчании, даже чай не пили, боясь, видно, звоном чашек вспугнуть ту особую, густую атмосферу комнаты, которая окружала их ушедшие в себя, отрешенные фигуры. Так могли они молчать многозначительно час и два и только перед расставанием обменивались любезностями и пожеланиями, такими же короткими, как и при встрече.
Не понимал Душан: неужели бабушке и зеленоглазке достаточно было просто посидеть рядом, бессловесно, чтобы сказать обо всем? Или, может, у тех, кто к старости делается молчаливым, появляется свой «птичий язык», благодаря которому окружающие не слышат то, что должно быть тайной уходящей и утешительницы? По тому, как бабушка и зеленоглазка прощались любезно у ворот, видно было, что, не произнеся ни одного слова в час свидания, они все же сумели поговорить о многом, а теперь расстаются до следующего раза довольные тем, что никто из родных ничего не понял из их беседы. Душан даже подумал, что, может быть, давно зеленоглазка была пчелой или вороной, уходила уже из этого мира, чтобы вернуться, превратившись в человека, — и вот когда она рождалась, солнце не тем краем глянуло ей в глаза, и они получились зелеными.
Может, в те часы, когда казалось, что они молчат, зеленоглазка рассказывала бабушке на «птичьем языке» о том, что пережила она в своем превращении, и что надо делать, и как вести себя после ухода, чтобы родиться вновь благополучно — лотосом с изящной чашкой или горлицей с сизыми крыльями. Ведь сама она не выполнила легкомысленно очень важного условия и родилась в наказание среди целого черноволосого и черноглазого народа зеленоглазкой, и все показывают на нее пальцами как на чужую, и заглядывают ей в глаза.
Наверное, те, кто удивленно заглядывал ей в глаза думали, как и Душан: почему люди, так похожие друг на друга цветом лица и речью, одеждой и своими домами живут все вместе? И становятся ли они похожи от этой совместной жизни или же потом их пускает к себе большинство, видя, что и пришельцы такие же, как все. Должно быть, уютнее и безопаснее среди своих, понимаешь, о чем спрашивают, и можешь ответить, и еда своего народа привычнее, вкуснее, а надеть на себя феску — примут за разбойника Джевата–турка и бросятся ловить, а если появишься, как тот негр, который стоит перед сном в шляпе с изогнутыми полями и тростью, — будут дергать за руку и кричать: «Слон! Слон!», думая, что ты приехал с цирком. Соседа, который долго жил в Японии, называют насмешливо «Маруф–япон», а он, чтобы доказать всем, что душой он остался бухарцем, любит говорить: «Наш народ умный, догадливый, ни в чем не уступает японцам, но вот зеленый чай мы завариваем по–иному…» Он уже знал, что самая близкая страна — Афганистан. «Твой прадед похоронен в Афганистане», «Хитрец Касым успел переправить свое золото к афганам», самый горячий ветер, от которого, как от мороза, опадают листья с тутов, — афганец, у бабушки на ногах кожа разъедена афганской язвой, слухи: «В этом году может быть неурожай в деревне, ожидают саранчу из Афганистана» — можно подумать, что сидит у себя в горах и в пустыне народ, который только и занят тем, что посылает сюда саранчу, язву, горячий ветер, принимает у себя с распростертыми объятиями самых хитрых бухарцев и с удовольствием хоронит самых достойных.
Читать дальше