Душан выглянул из ямы, посмотрел вокруг, глубоко вдыхая прохладный вечерний воздух, и сказал:
— Хорошо у вас. — И это были наконец те слова, которые казались ему искренними, точными, будто все их предыдущие разговоры и вопросы отстоялись в глубине души для скупого выражения сокровенного…
— Хорошо–то хорошо, — проговорил дровосек помоложе, зевая. — А что ты умеешь? Нужники чистить не умеешь? Следить за неверными женами? Нас и это заставляют делать. Хитрить и лгать на базаре не умеешь?
— Следить за неверными женами? — рассмеялся Душан. — Это зачем еще? — И расслабился, почувствовав себя свободнее, хотел откусить хлеб, но, услышав шаги, весь сжался и выглянул наружу.
Совсем близко, шагах в десяти от него, Аппак нагнулся и взял лопату, видно брошенную в спешке, и ушел в темноту. Потом показался Ирод, который также поискал что–то…
Душан подождал, думая, что вот появится и Мордехай… только его почему–то хотелось увидеть, хотя никогда не дружил, не был с ним близок.
— Ну и как, ты думаешь, тебя встретят дома? — сказал дровосек так, словно только теперь заметил на Душане интернатскую униформу.
— Встретят просто, — ответил Душан беззаботно, будто отныне, когда все решено, понято, договорено, начиналась игра, чтобы легче было им втроем жить дальше. — Отец удивится и обрадуется, крикнет соседей. Брат увидит, что для меня, чужого, холодного, зарезали теленка и упрекнет отца. Отец скажет брату: «Не сердись, ведь все, что есть мое, все достанется тебе, а он был мертвый и ожил…»
— Тогда пошли есть твоего теленка! — рассмеявшись, дровосеки тяжело поднялись, сытые, и один из них протянул Душану топор.
Душан прижал топор к плечу, чувствуя, как холод стали пронзил его до ног, и, чтобы согреться, прыгнул через яму и запел заветное, что помнил из всего, что пережил:
Все есть у меня, ах все есть у меня…
Руки и сила в руках есть у меня —
— и оглянулся, чтобы увидеть на возвышенности силуэт интерната… и не услышал ни звука, ни шороха, ни стука обвалившейся стены — лишь дом князя Арифа резче и быстрее, чем ожидал Душан, отодвинулся и вошел в плотную темноту, мерцая странным, матовым светом в контурах, будто облепленный светлячками, ракушками, фосфорическими рыбами, летучими мышами, огнедышащими драконами, чертями, пожирающими пламя и тихо переваривающими его в чреве…
1974 – 1979 гг.
Этот коршун после ночи полнолуния всегда облетал территорию, которая по негласному птичьему закону принадлежала ему. Утомительно длинный перелет от скалы, одиноко торчащей из песка, через пустыню к высохшему сейчас, летом, озеру с деревцем акации на правом сыпучем берегу.
Путь туда и обратно длился весь световой день, но, когда жаркий ветер, покружив в вихре над песками, поднимался высоко в небо, коршун не успевал вернуться домой, и тогда приходилось ему ночевать где–нибудь, спрятавшись в кусте саксаула, вздрагивая в страхе от шорохов и блеска упавшей звезды. Коршун был стар и уже не мог пересилить поднявшийся ввысь ветер, махал крыльями, пытаясь уйти в сторону, чтобы обмануть его, но все тщетно. Поток воздуха, плывущий в нижних высотах над пустыней, желтый, со струей легкого песка и листьями одуванчика, плотный, как сама мгла, безо всякого усилия и напряжения трепал птице крылья, и коршун, наглотавшись воздуха, с надутыми боками, отяжелевший, опускался на песок.
Такие перелеты случались раз в месяц после полнолуния, а для каждодневного промысла коршун улетал недалеко от гнезда в скале — всегда удавалось тут, вблизи, полакомиться зазевавшимся сусликом или, неожиданно спустившись с высот, отнять у ленивого варана шакалью лапу и взлететь обратно, ловко увернувшись от взмаха вараньего хвоста.
А в нестерпимо жаркие дни, когда зверье пустыни уходило далеко под землю, можно было довольствоваться и парочкой каких–нибудь пичужек, измученных жаждой и лежавших в траве с высунутыми языками.
Так жил коршун изо дня в день, а длинный свои перелет он совершал не столько ради пищи или воды, а из беспокойства, не захватил ли кто–нибудь его владения. Зная, что ему принадлежит территория, коршун считал себя полноценной птицей, а отними у него этот путь над пустыней, он, униженный и забытый, просунул бы в тоске клюв в песок и умер…
В последнюю ночь перед полетом, когда луна округлялась и медленно поднималась из–за барханов, какая–то неестественно красная луна, без своего всегдашнего ровного света, от которого хочется зажмурить глаза, бодро и смело поцарапать клювом камни вокруг гнезда, устеленного мхом и теплой лисьей шерстью, и тут же полететь на промысел со спокойным хладнокровием, так нужным для охоты, в последнюю ночь, когда круглая и кажущаяся такой тонкой и воздушной луна, поднявшись немного, застывала справа от скалы, коршун не спал.
Читать дальше