— Чего ты говоришь-то! Чего городишь! Постыдилась бы! — крикнула баба Шура, вышедшая на порог смежной комнаты, хлопая руками по бокам, точно испуганная птица крыльями; зеркальная Эля заворочалась за ее спиной и попросила пить, а после позвала мать.
— А чего мне стыдиться?! — воскликнула Тоня и вдруг бросилась в кресло и закрыла лицо руками: но, плач она скрывает или хохот, Марат не разобрал — поставил бы 50 на 50. Хотя, возможно, ни то ни другое.
…Кастелянша, несмотря на всю ее внешнюю мешковатость, сумела нанести ему незаживающую рану. У него появилось болезненное отвращение к темным и замкнутым пространствам. Он тяжело переносил карцер, хотя внешне старался не обнаружить, что администрация получила рычаг воздействия на него. Прижимаясь затылком к деревянной рейке и чувствуя, как сверху на темя опускается горизонтальная планка, Марат невольно съеживался, хотя прекрасно понимал, что это всего лишь дежурная процедура измерения роста, и досада в словах медика, укорявшего Марата за то, что он не хочет расти, продиктована опять-таки заботой о репутации Учреждения: якобы проверочные комиссии, глядя на рост и вес Марата, могли заподозрить, что заключенных держат на голодном пайке и повара на кухне экономят продукты, урезая их закладку в котлы. С чьей-то легкой руки, явно по наущению начальства написавшей в стенгазету круглым женским почерком фельетон «Живой шкаф», где его унизили до сравнения с некой живой шляпой, которая сама ползала по полу, потому что под нее случайно попал котенок, к Марату стало прирастать прозвище Шкаф. Оно, кроме того, намекало на его тщедушность. Хотя уязвленное самолюбие не могло прибавить ему роста и нельзя было разорваться на части в попытках заткнуть рот каждому, окликавшему его таким прозвищем, Марат отдирал его как мог. Разве не отчаянной борьбой за собственное достоинство стали его артистические побеги? И каждым метром полета над тюремным двором, когда макушка ирги гнулась и постанывала под его тяжестью, Марат в душе проламывал границы всевозможных замкнутых пространств. И он продолжал внутренне торжествовать, когда, не разгадав секрет его воздушного полета за ограду и не выпытав его у Марата — на допросах он ничего не говорил, — администрация приняла его хмурое запирательство за искреннюю неспособность объяснить происшедшее и заподозрила в лунатизме. И хотя подпевалы из числа заключенных тут же подхватили эту версию надзирателей, запустив в тюремный обиход прозвище Шкаф-лунатик, однако оно происходило от их недомыслия, а не от его слабости, не вскрывало истинных пружин и не подрывало его внутреннего самоуважения.
И теперь, проломив стены тесного шкафа, Учреждения, Юрги, Сибири, он, раскачиваясь всё на той же длинной веревке, привязанной к ветке немощного тюремного дерева, перемахнул на юг, где решал задачу небывалой важности, пусть и со многими неизвестными, которых в первоначальном условии вовсе не предполагалось — тем ценнее было выполнение сложного задания.
Глава 28
Садовник и смершевец
Как ни тянуло Марата влезть на помост, который кто-то устроил среди ветвей могучего экзотического дерева, именовавшегося благодаря выходящим из земли, точно из вазы, стволам «семь братьев», он предпочел не романтическое решение, а более безопасное, простое и плоское, выбрав крышу сарая. Однако старший узник Петрик утверждал — и жизнь зачастую подтверждала его поучения: не всегда, самый, казалось бы, рациональный выбор — самый верный. Марат довольно долго сидел на крыше соседнего в ряду сарая (они были сбиты один к одному, с общими стенками, похожие на барак), ожидая, не придет ли законный хозяин занять свое место, но тот или та, видимо, поднимались сюда только днем — читать или наблюдать за кем-то, — и в конце концов перебрался на свободную постель.
Когда окна дома на склоне, где он провел в общей сложности — включая ночлег на чердаке — больше времени, чем в интересующей его пятиэтажке, погасли и тьму южной ночи проницали только далекие огни санатория, где отдыхал от подготовки к военной страде руководящий состав армии, он услышал дребезжащий звук автомобиля, а после увидел поднимавшуюся в гору по старой заброшенной дороге машинешку. На угорье дядя Коля Зотов, или дЗотов, как звала его баба Шура, вышел из «инвалидки», раскрыл ворота — и вот «жук» уже въезжает в широкий зев гаражного сарая, франтовато затянутого цветущей глицинией, чьи висячие кисти напоминают гроздья недоспелого винограда (название растения ему растолковала собирательница гербариев Эля, когда они проходили здесь утром, возвращаясь из Ворошиловского парка). Загнав машину на место, дядя Коля направился не в свою квартиру, располагавшуюся над полуподвалом сестер Лунеговых и бабы Шуры, а в дверь сарайной каморки, окошко которой загорелось желтым светом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу