— Говорит… — Прохоров поморщился, потому что Марусин явно отвлекался на несущественные подробности. — Ну и что ж, что говорит? Не это главное… Главное, что я не могу. У меня же все документы оформлены. Я не могу отказаться, да и не хочу. Я не хочу больше здесь жить.
Марусин тряхнул головой. Обдумывать до конца ситуацию, столь много определившую в его жизни, было страшно.
— Ты мне крокодила привези… — попросил он.
Будничные слова его и усмешка, которую Прохоров расценил как ерничество, резко контрастировали с одухотворенной печалью Прохорова.
— Привезу… — сказал Прохоров. — Если вернусь…
— Если вернешься? — Марусин внимательно заглянул ему в глаза. — А может быть, что ты и не вернешься?
— Может быть… — ответил Прохоров. — Все может быть.
Мгновение назад Прохоров и не помышлял оставаться за границей, но, сказав случайно об этом, он тут же очень отчетливо представил себе, как останется там…
«Эмигрант…» — торжественно-грустно выплыло в его душе слово, и, засвистев: «Над Канадой небо синее, та-та-та-та та-та-та. Хоть похоже на Россию, только это та-та-та…» — он подошел к окну и новыми уже глазами оглянул дворик. Все здесь было знакомо ему до последнего камушка, и все это оставалось здесь навсегда, и не было к этому возврата.
Новый ток пьяняще-щемящей грусти пронзил все его существо. Конечно же, с первого дня, когда он узнал об Африке, он думал именно об этом, но только сейчас вполне осознал наконец и признался.
Он обернулся и взглянул на Марусина. На этого человека можно было положиться.
— Да, Марусин… — сказал он твердо, понимая, что об этом, не называя этого, говорили они и с Яковом Владленовичем долгими вечерами на скамеечке под липой.
— Да, Марусин… — повторил он и чуть усмехнулся. — Так что давай простимся… Доведется ли еще свидеться, а?
Странный человек был Марусин. Думая о других, он забывал о своих неприятностях. Так случилось и сейчас. Что значили его неприятности, если перед ним стоял человек, готовый совершить непоправимую ошибку.
— Ты знаешь… — проговорил Марусин задумчиво. — Мы с тобой об этом еще в Заберегах говорили, а сейчас я только до конца это додумал. Вот ты смотри — нам всем через несколько лет стукнет тридцать. Старшего поколения уже нет. Мы — старшие… Теперь мы должны решать… Все решать и за все отвечать. Мы и никто больше.
Напрасно Марусин заговорил так. Слова его как нельзя лучше соответствовали душевному настрою Прохорова, и он, не вдумываясь в суть их, снова плыл, убаюкиваемый печалью.
— Я понимаю… — сказал он, чувствуя, как холодеет кожа лица. Встал. Медленно прошел по комнате. Конечно же, он все понимал… Он все понимал, но его никто не мог понять.
— Я понимаю… — повторил он, обернувшись к Марусину. — Разве в этом дело?! Пошли лучше, у меня коньяк есть.
Вещи Прохорова были уже уложены — посреди комнаты стояли два кожаных чемодана. Марусин сморщил нос, увидев их. Все-таки он у себя на веранде не до конца поверил в слова Прохорова. То есть все, что говорили там, он и воспринял именно как слова Прохорова, от которых до дела всегда было очень неблизко.
Теперь же, когда он увидел чемоданы, слова мгновенно превратились в действительность.
— Прохоров, — спросил он. — Тебе не страшно того, что все сейчас совершается слишком стремительно?
— Как это? — не понял Прохоров. Он разливал коньяк по рюмкам и прервал свое занятие, удивленно оглядываясь на Марусина.
— А мне страшно… — не обращая внимания на вопрос, продолжал Марусин. — Я это только недавно понял… Просто слишком долго и медленно копилось все, поэтому и было незаметным… И вот теперь, когда скопилось так много, все рушится… Пройдена та критическая точка, когда еще не поздно было остановиться, а теперь уже поздно, и только страшно, что это ты виноват… Ты мог все удержать, но не удержал… Не сделал то, что мог и должен был сделать. Ведь это ты, и только ты, за все отвечаешь… Ты понимаешь?
— Я понимаю, Марусин… — Прохоров протянул приятелю рюмку. — Но я не могу… Не могу больше здесь…
Долго в этот вечер говорил Марусин, пытаясь отговорить Прохорова от опрометчивого решения. Прохоров кивал ему, подливал в рюмки коньяк и пил, каждой клеточкой тела ощущая сквознячок печали, пронизывающий его.
Марусин тоже пил, вздыхая, и снова говорил о пригородности России, о разорванности восприятия, о том, как легко принимаются сейчас решения, но легко только потому, что редко задумывается человек о том, что будет после. Легко потому, что, по сути говоря, все существует в данности и никогда вообще целиком, в длительном времени.
Читать дальше