Я вспомнил Катюшу, вспомнил мать, свою квартиру, кухню — и защемило под ложечкой. «Как они там?» — подумал я и увидел Анюту с Кондратьевичем. Они стояли в очереди у кассы, над которой висела табличка: «На сегодня все билеты проданы». Анюта была спокойной, выделялась строгостью своего лица, статностью фигуры, которую не портила ни длиннополая юбка, ни плюшевый жакет с протертостями на локтях. Кондратьевич, опираясь на клюку, перебирал ногами, обутыми в уже знакомые мне чирики, и затравленно озирался.
Анюта заметила меня и что-то сказала деду. Кондратьевич кинул на меня исподлобья взгляд, пожевал губами. «Сердится», — понял я, и в моей душе возникло какое-то странное чувство вины перед Анютой.
Она снова взглянула на меня. «Надо подойти», — и я направился к ним. Ресницы у Анюты дрогнули, румянец на щеках стал гуще.
— В гости к вам вечером собирался, — сказал я, стараясь говорить развязно.
— К Вальке Сорокиной ступай, — прошамкал Кондратьевич.
— Деда… — сказала Анюта и зарделась.
Мне тоже стало неловко.
Затянувшаяся пауза, видимо, ободрила Кондратьевича. Он долбанул клюкой дощатый настил и прошамкал:
— Я мыслю держал, что ты и в самом деле настоящий москвич. А ты вона каким оказался. Знать, недаром гутарять рыбак рыбака…
— Деда… — повторила Анюта.
Не обращая на нее внимания, Кондратьевич стал срамить меня, все повышая голос. Досталось и Серафиму Ивановичу, и Вальке, у которой, как выразился Кондратьевич, только хихоньки да хахоньки на уме, которая все хвостом вертит и ждет чего-то, хотя к ней уже сватались и доселе сватаются.
— Кто? — вырвалось у меня.
— Василь Иваныч, делопроизводитель наш, — ответил Кондратьевич. — Самостоятельный человек, не ровня тебе.
— Перестаньте, деда, — строго сказала Анюта.
Кондратьевич взглянул на нее и стих.
— Вы не сердитесь, — сказала Анюта, глядя на меня.
— Пустяки! — Я попытался улыбнуться. На душе было кисло, и улыбка у меня не получилась.
— Пойдемте, деда, — сказала Анюта.
— А кино? — спросил я.
Анюта посмотрела на окошечко кассы.
— Так не достать же. Мы с каких пор дожидаемся.
Я предложил купить билеты с рук, но Кондратьевич сказал:
— Пошли, внучка. Пока дойдем, пешие-то. Да и лихо мне посля этой… как ее… процедуры.
— Вы куда сейчас? — спросила меня Анюта.
— Он посля нас на базар побегить, — прошамкал Кондратьевич, — к дружку своему.
— Никакой он мне не друг! — воскликнул я. — Откуда вы взяли?
— Друг или нет, а спекулируете вместе, — прошамкал Кондратьевич и поскользнулся.
— Осторожно, деда, — предупредила Анюта.
— Склизко, — бормотнул Кондратьевич. — Дюже малоснежная нонче зима. Ежели ишо не подсыплеть, беда будеть.
— Какая беда? — не понял я.
Кондратьевич боднул меня взглядом.
— У крестьянина одна беда — недород.
— Пошли, деда, — сказала Анюта и кивнула мне.
Я долго-долго провожал взглядом сгорбленного, щуплого Кондратьевича и гибкую, словно хлыст, Анюту. Я понимал эту девочку: хутор, глушь, от ближайшего города сто с лишним верст. И вдруг я — москвич в нарядном пальто, с хорошо подвешенным языком. Наверное, то первое впечатление все-таки у нее сохранилось. Но я любил Вальку. И сейчас, проводив взглядом Анюту, я стал думать о ней, о Вальке. И хотел поскорее увидеть ее.
Еще не смеркалось, но воздух уже помутнел, стал синеватым, каким он становится на исходе дня, когда садится скрытое облаками солнце. Дымы над трубами выпрямились, и теперь они казались синеватыми подпорками, на которых держится небо. Ветер стих. Все готовилось к ночи.
Похрустывал под ногами снег. Пахло свежим арбузом — так всегда пахнет, когда безветренно и усиливается мороз.
Эта станица ничем не отличалась от других кубанских станиц — узенькие улочки с развороченным на них черноземом, жирно блестевшим под припудрившим его снегом, хатенки, крытые соломой, черепицей, реже железом, колодцы с тускло отливающими наростами льда и сады, сады, сады, раскинувшие в разные стороны оголенные ветви. Центр станицы располагался по обе стороны шоссе, по которому редко пробегали старенькие полуторки и трехтонки, доживающие свой век, и доживающие его достойно — так, что и позавидовать можно. Помятые радиаторы, натруженно гудящие моторы, стершаяся краска на бортах — все это говорило о том, что машины давно не ремонтировались: не хватало, видимо, запчастей. Я подумал, что сейчас, после войны, не хватало и самого главного — хлеба: ведь все кругом было разрушено, искорежено, побито. В центре станицы стояло сгоревшее здание кирпичной кладки. Стены хранили следы копоти, и чуть поодаль возвышались деревья — мертвые, без коры, с гладкими, будто отполированными, стволами.
Читать дальше