Дед, конечно, не понимал, почему это женщины плачут от его пения, но при этом счастливы. Однако он помнил слова Одноглаза, который был их наставником и в таких делах: «Женщины — странные существа. Когда у них слезы брызнут — не угадаешь. То они плачут от тоски, то от боли, а то вдруг от счастья».
Запах этих женщин преследовал Берля, пока он бегал по лавкам, покупая мыло, чулки, кофе, чай, мед, свечи, сигареты, джин и еще тысячу мелочей, что ему заказывали. Беременные были помешаны на еде: мясные паштеты, устрицы — в те времена доступные всем, — блинчики с селедкой, с творогом, с сардинами или со сметаной, свиные ножки, капуста.
Вернувшись с покупками, Берль пел. Если бы Профессор Хатчинсон увидел его в окружении женщин, он точно пожалел бы, что не дал шанса мальчишке. Беременным нравились грустные песни, слушая их, они могли наконец-то поплакать. Он пел песни о прощании с Ирландией, о покойных ирландских матерях, песни об ирландцах, отправившихся в Америку и оставшихся несчастными здесь:
I’m a decent boy just landed
From the town of Ballyfad
I want a situation, yes,
And want it very bad.
I have seen employment advertised,
«It’s just the thing», says I,
«But the dirty spalpeen ended with
‹No Irish Need Apply›. {8}
Но женщины хотели и веселых песен, таких, чтобы хлопать в такт и подпевать. Дед уже перестал смущаться и не ломался:
Oh! The night that I struck New York,
I went out for a quiet walk;
Folks who are «on to» the city say,
Better by far that I took Broadway;
But I was out to enjoy the sights,
There was the Bowery ablaze with lights;
I had one of the devil’s own nights! {9}
Тут все вместе подхватывали припев, который выучили в кабаках, где эту песню очень любили:
The Bowery, the Bowery!
They say such things,
And they do strange things
On the Bowery! The Bowery! {10}
В такие моменты они смеялись, обнимали и целовали мальчика, он был им всем немножечко сыном — юный певец, способный заставить их грустить или веселиться, а иногда и грустить, и веселиться одновременно. Перед ним они не стеснялись безудержно рыдать и хохотать. Своим пением он напоминал им, что они живы. А уж когда он пел им о любви, лица их становились нежными и мечтательными, и даже не зная слов, они подпевали мелодию:
When first I saw the love light in your eye
I dreamt the world held nothing but joy for me
And even though we drifted far apart
I never dream, but what I dream of you… {11}
Когда Бетси прижала его к себе и спросила, как его настоящее имя, он не колеблясь ответил: Падди, а когда тот же вопрос задала итальянка, он назвался Паскуале, а еврейке — Берль. Его не волновало, догадываются ли девушки, что он их обманывает, казалось, девушкам тоже на это наплевать. Обман считался там самым легким из грехов.
Для беременных итальянок он исполнял отрывки неаполитанской песенки, которую где-то слышал. Он рассказывал им, как в Пьетрамеларе крупный земле-владелец раз в год, на Рождество, приезжал в деревню верхом на коне и швырял крестьянам куски мяса. Как родной отец продал его какому-то человеку и тот таскал его из порта в порт: из Неаполя в Геную, из Генуи — в Марсель, заставляя петь на улицах. На дорогу до Америки он заработал буквально голосом.
У родильниц болели набухшие груди, и они стали кормить своим молоком Берля. Молоко текло по коже ручейками, но избавить женщин от боли было некому. Их организм срабатывал как положено, но работал вхолостую. Бетси первая нашла выход. Это произошло легко и естественно. Ей нужен был сосущий рот, и лучше всего годился рот Падди. Рот, умевший так петь, наверняка мог так же хорошо сосать.
По вечерам дед жил жизнью еврейского мальчика Берля, а днями — пил ирландское, итальянское, еврейское и иногда немецкое молоко. Он насасывался молоком евреек, которых заманили в Америку, пообещав с три короба, но здесь они стали нафками — шлюхами. Пил молоко негритянок, которые работали в богатых домах на Вашингтон-сквер и понесли от господ. И молоко матерей двоих-троих детей, которые не могли себе позволить еще одного ребенка.
Он был Берлем, Падди или Паскуале, как кому хотелось. В него текло молоко бездетных матерей. Оно струилось из многих источников и питало его, при этом он порой становился сонным, как младенец, и задремывал. Одна прижимала его к груди нежно, другая — яростно, с чувством огромной вины. Родильницы спорили за него, за время, которое могли провести с ним. Времени этого все равно было немного, ведь через три-четыре дня после родов они должны были покинуть эту квартиру. Но в эти дни они кормили «маленького Карузо» грудью, и их молоко смешивалось в нем в единый, сладкий, дарующий жизнь поток.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу