– Да какой ты нахер кельт, – с облегчением сказал тогда Рогов и двинулся плечом вперед.
– Пап, – сказал Ванька тревожно.
– Мальчики, – сказала сливочная из-за стола.
Вблизи Гордеев оказался выше почти на голову, и это почему-то было даже хорошо. Стыдно было бы лупить давнишнего приятеля собственного сына, не будь он на голову выше и килограммов на двадцать тяжелее, и вначале обязательно надо было потолкаться, это всегда считалось хорошим началом драки, ну или боднуть, например, головой в подбородок, и сливочная там, позади, восхищенно уже затихла, но тут он увидел Ванькины страдальчески вскинутые брови, а Гордеев вытянул вперед длинные свои лапы и мягко взял его за плечи:
– Ну ладно тебе, – сказал он горестно. – Ну чего ты. Михалыч, может, у тебя случилось чего? Ты какой-то, не знаю. На себя не похожий.
– Жара, наверное, – устало ответил Рогов, остывая и отворачивая лицо.
– А давайте я тоже. С вами выпью виски, – кокетливо сказала сливочная. – Только мне надо разбавить!
– Томатным соком, – предложил Рогов, оборачиваясь к ней, и Гордеев симпатично захихикал у него за спиной.
И всё снова как-то наладилось.
Дальше было много всего; вечер оказался длинный и запомнился вспышками, яркими и несвязанными между собой фрагментами, в один из которых он сидел возле желтоглазой девочки на гладких досках и разглядывал царапину на ее золотистой коленке и сияющие в закатных лучах солнца волоски на предплечьях, и в ногах у них стояла горячая бутылка коньяка, из которой они молча пили, отхлебывая по очереди маленькими глотками.
Потом он танцевал с ее сливочной подругой под какую-то глупую музыку, добытую чуть ли не из Ванькиного телефона, – босиком, прямо на покрытой росой траве, и во время этого неизвестно как завязавшегося танца Рогову открылись две вещи: выступающие некрасивые косточки у нее на ступнях и две прекрасные горячие сиськи, мягко жмущиеся к его ребрам. После дня на жаре ее бесполая сирень, слава богу, выветрилась, и она наконец запахла сладко и резко, почти так, как нужно.
И когда солнце село, они разожгли костер, высокий и жаркий, и стояли вокруг – нетвердо, качаясь, и даже, кажется, что-то пели, и у Гордеева обнаружился сильный хороший голос, которому не было бы цены, если б он помнил слова хотя бы одной песни от начала и до конца.
Оставшийся без присмотра Боб, стоя на задних лапах, жадно глотал из забытой на столе миски остывшее мясо, и Рогов подумал вяло: я ведь не покормил его, говно я, а не хозяин.
Еще позже он сидел с Ванькой вдвоем над разоренным заляпанным столом, положив ладонь на его теплый нестриженый затылок, и говорил ему «никого не слушай, всё будет хорошо, слышишь, ты молодец, всё у тебя будет, и звони мне, ты звони мне», а Ванька кивал и отвечал ему «да, пап, конечно, пап, обязательно, пап».
А после все вдруг пропали, и остался только он и желтоглазая девочка, с которой они шли почему-то по заросшей кустами обочине, и он совершенно не помнил при этом, как они открывали калитку и выходили на улицу, и тусклые придорожные фонари иссякали у них за спиной, потому что деревня кончалась, и по обе стороны от дороги осталось только поле – сырое, дышащее паром, и девочка вдруг щелчком выбросила сигарету, засмеялась и сказала: ой, подожди минутку, не смотри, – и присела прямо у обочины, в шаге от него, и он запрокинул голову и услышал теплый запах мокрой травы и увидел холодные звезды вверху, далеко.
И они бежали назад, торопливо, словно спасаясь от погони, и на веранде она повернулась к нему лицом и подпрыгнула, подтянувшись на руках, легко оттолкнувшись ногами от пола, и уселась на стол, и язык у нее был тонкий и горячий, как жало маленькой змеи, и ладонью он чувствовал острый и твердый, как пуговица, сосок, и входная дверь лязгнула, выпустив наружу желтый прямоугольник света, и гордеевский голос произнес осторожно, шепотом – Михалыч, мы у тебя там ром еще нашли, ты ничего? не против? – и тогда он выдохнул, и убрал руки, и отошел на шаг, потому что день его только что закончился, в эту самую секунду.
Ночью на него впервые навалился ужас. Это была еще не боль, не настоящая боль, не такая, которую нельзя было выдержать, просто тошнота и первобытный, липкий страх. Он стоял на коленях возле горячей развороченной постели, и ловил ртом воздух, и прижимал обе руки к животу, и думал – жить, как же хочется жить, и больше всего на свете ему хотелось сейчас набрать телефонный номер и услышать в трубке голос женщины, с которой он прожил когда-то давно четырнадцать лет, и ничего не говорить, и чтобы она просто, как раньше, тихо смеялась в темноте.
Читать дальше