– Ты сам недоучка! Сколько было Лакедемонидов?
– Восемь, и Тиндарей – дважды. А Атталидов?
– Пять.
– Шесть.
И выстрелил Салмону в глаз.
Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. А я повидал и царей, и зверей, и наполовину еврей, и знаю, что пуля не пробивает голову, а застревает в ней, и можно выжить. Можно.
Салмон очнулся, перед ним сидел Стекло.
– Дзынь! – сказал Стекло.
И всё пропало. Салмон очнулся снова.
– Гада того я сам кокнул. А тебе вставим новый глаз.
Но Салмон не захотел нового. Когда он вышел из больницы, в глазу у него было два с половиной грамма античного серебра, быком внутрь, Медузой – наружу.
Пока он спал, настала слишком ранняя зима, и серебро в глазу совсем заледенело. Салмон коснулся монеты и засмеялся: это же что-то особенное, трогать распахнутый глаз.
Он засмеялся одним глазом, заплакал вторым, съел гамбургер – больничная еда достала – пошел к Стеклу и попросил свободы.
Он продал половину скопленных монет, не поднимая глаз, купил квартиру в новостройке и пошел охранять библиотеку – брали с неоконченным высшим.
Сидел у книг, надвинув капюшон пониже, кто в наше время смотрит в глаза, мало ли что там увидишь.
Газ, Перец и Стекло довольно быстро перебили друг друга, их царства поделили скучные люди без особенных дыр в душе. Салмон ходил с работы, на работу и думал: хорошо бы дописать диплом.
Однажды Салмон встретил Машу. Она была уже не такая красивая, потому что в ней побывал Стекло, и еще стало меньше маникюра и больше коньяка, паршивого. Она вернулась в магазин, работала в ночь и не узнала Салмона, потому что он был из сна про чужую жизнь, а она теперь жила своей, настоящей, единственной, то есть, может, конечно, и нет, но некоторые вещи проще забыть намертво.
– Воды, – сказал Салмон. И Маша продала ему воды.
– Спасибо, – сказал Салмон. И впервые за долгие месяцы поднял глаза.
– Едрить! – сказала Маша. – Извините. Какая монетка. Вам там не больно?
– Нет, – сказал Салмон. – Мне хорошо. Можете потрогать.
– Страшная. Смешная.
– Это горгонейон. Он нарочно такой, чтобы зло окаменело от удивления и миновало человека. Так, во всяком случае, полагает Плутарх.
– Чё-то вы больно умный.
– Это просто моя монетка на счастье. Кстати, у меня дома много таких.
– Чё-то вы больно шустрый.
Салмон опустил глаза.
– Что вы делаете сегодня вечером?
– Ночь уже. Кончится – спать. А завтра в день работаю.
– Так я приду завтра.
– Так приходи.
И Маша стремительно улыбнулась, и Салмон подумал, что зуб можно и вставить, и даже серебряный, хотя, наверно, лучше без затей, достаточно и одного урода в семье.
Салмон рассказал эту историю Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. Но не до конца. Я не знаю, что там было завтра. Но предпочитаю думать, что они жили долго и счастливо, познавая друг друга так и сяк, и однажды, вдруг от всего очнувшись, она присмотрелась к мужчине рядом… Нет, так не будем, не будем так. Жили долго и счастливо, пока тонули города, горели народы, восходили и рушились царства, пропадали названия с карт и сами карты, жили, жили, пока текст не впитал их до последней буквы.
Матвей Булавин
Безмятежность
День начался, когда кончилось похмелье, – а оно, кажется, кончилось, потому что я не только оценил весь ужас вечера вчерашнего, но и озаботился заранее грядущим: сходил к Антонине Петровне и без содрогания – что, собственно, и свидетельствовало о победе над абстиненцией – купил бутылку грейпфрутового ликера. Друзья считали меня эстетом – я не спорил.
Эстетским был и мой тент: зеленый с рыжим, довольно крупный, надежно прижатый собственным весом к асфальту. Каждое буднее утро я беспамятно собирал его из привезенных в тележке труб и брезента. Развешивал упакованные в хрустящий пластик рубашки, неосознанно выбирая, кажется, очень правильные щадящие цветовые гармонии. Потому что торговля шла.
– Девушка! – говорили привлеченные гармониями выходившие из трамвая москвичи. Я неспешно поднимал голову от душецелительного Борхеса, поправлял волосы и отвечал свежим восемнадцатилетним баритоном: «Добрый день!»
Некоторые смешно убегали, другие улыбались и спрашивали вот ту клетчатую рубашечку, а я говорил, что итальянцы мелкие, надо брать на размер больше.
Стекляшка трамвайной остановки шуршала мириадами объявлений чуть правее тента, за ней притулился зарешеченный ларек «Союзпечати» с тетрадками, ликером и Антониной Петровной, а промежуток между остановкой и мной периодически занимали Шура и бананы.
Читать дальше