— Ш-ш! Ночью нельзя называть их по имени. Называй их ньяму циа тхи. Я тоже их боюсь.
— Ну, я не суеверен. Леопарда у нас называют «тот, кто весь в пятнах» или же «тот, кто ходит тихо». Почему? Ведь если дух животного способен слышать, он всегда услышит, как мы его ни назовем.
— Помню, когда-то в моей хижине ты сказал, что ты не доверяешь именам. Ты сказал что-то вроде: цветок это всегда цветок. Ритва ни мбукио.
Она засмеялась. Ему стало неловко, и он поспешил объяснить:
— Я не то чтобы не доверяю именам. Есть имена, которые как бы выставляют на посмешище тех, кто носит их, наших африканских братьев и сестер, гордо величающих себя Джеймсом Филипсоном, Риспой, Котенсиа, Роном, Роджерсоном, Ричардом Глюкоузом, Милосердие, Лунный снег, Эзекиелем, Шипрой, Уинтерботомсоном — всей этой коллекцией имен и псевдоимен Запада. Можно ли найти лучшее доказательство неуважения к себе, чем вечеринка для друзей, во время которой хозяева убеждают гостей никогда больше не называть их настоящими, африканскими именами? Просто я больше верю в реальность того, что носит имя, чем в реальность имени.
— Ты об этом сейчас думал? Я довольно долго иду за тобой, а ты даже не почуял, что за тобой кто-то крадется. Или же тебя тревожит наш поход?
— Нет. Я размышлял о том, что рассказала Ньякинья.
— О Ндеми?
— Да.
— Ну и что? Ты веришь этому?
— Наверно, это правда. Почему бы нет? Если не все в точности, то уж хотя бы в самом главном.
— О чем ты?
— О нашем прошлом. О нашем великом прошлом. О том прошлом, когда Илморог, вся Африка владели своею землей.
— Ты забавный юноша, — сказала она и улыбнулась чуть виновато, вспомнив ту ночь, когда Карега сбежал из ее хижины.
— Чем забавный?
— Тем, что говоришь и делаешь. Однажды заявляешь вдруг, что не прикасаешься к спиртному. Дескать, пьешь только молоко или воду. А на следующий раз напиваешься в баре и лезешь в драку.
Ему стало неловко. Переминаясь с ноги на ногу, он глядел на далекую гору.
— Сам не пойму, как я мог до этого дойти. Думаю, я просто хотел забыться. Столько ударов обрушилось на меня со всех сторон. Мне хотелось отрешиться от всего.
— Отрешиться? А этот поход — ведь поход в город? Ты сказал, что много страдал в городе. Мне кажется, я понимаю тебя. Я по себе знаю: город умеет быть очень жестоким. Но почему ты думаешь, что на этот раз он будет иным? Я боюсь за тебя. Все эти последние дни у меня болит сердце — я вижу, сколько мужчин, женщин и детей захотели с нами пойти. И особенно меня растрогали песни надежды, которые они пели. Но не думаешь ли ты, что им придется петь горькие песни, обращенные к тебе, когда город ударит их по лицу, наотмашь, как ударил когда-то тебя?
— Признаюсь, я об этом не подумал. Но все же стоит попытаться. Почему мы обязательно должны потерпеть поражение? Нас много. Глас народа и в самом деле — глас божий. А что такое депутат парламента? Ведь это и есть глас народа в высших сферах власти. Он не может не выслушать нас. Он не может нас не принять.
— Ты так трогательно веришь в людей. Может быть, это и хорошо. Но я думаю… мне кажется…
Они остановились, погруженные каждый в собственные мысли. В небе сияла луна, озаряя своим светом равнину. Ванджа все повторяла про себя слова, которые когда-то слышала от адвоката в Найроби. Карега смотрел на одинокую гору, но думал о походе в город, о сомнениях, которые высказала Ванджа.
— Давай посидим, — предложил он, вдруг почувствовав усталость. — Как странно — эта гора все стоит, а остальные рухнули.
— Эта гора? Ее называют горой необрезанных мальчиков. Говорят, что если мальчик обежит вокруг нее, он превратится в девочку, а девочка — в мальчика. Ты и в это веришь?
— Нет. Тогда были бы известны случаи таких превращений.
— А я хотела бы, чтоб это было правдой, — сказала Ванджа с нескрываемой горечью и злостью.
Она дала себе клятву, что в Илмороге станет другой. И не будет больше спать с мужчиной, пока не почувствует, что перемена произошла. Ухаживание и любовь тогда станут праздником в честь ее победы. Но чего именно ей хочется достичь, она пока что смутно представляла себе. Один вид Илморога, сраженного голодом, жаждой и засухой, был способен обескуражить кого угодно. Где же ей там перерождаться? В лавочке Абдуллы? С таким же успехом можно бегать вокруг горы, чтобы превратиться в мужчину, думала она, вспоминая свою клятву.
А Карега размышлял о другой горе и о другой равнине. Перед его глазами возникли болота в Мангуо, и радость этих воспоминаний смешивалась с горечью. Победа и поражение, успех и провал… как сплелось все это. Он старался не думать о Муками, которая так властно вошла в его жизнь, и все же должен был признаться себе, что мысли о ней полностью им владеют, владеют всем его существом даже теперь, после ее гибели. Он погрузился в книги — в литературу, историю, философию, он отчаянно пытался отыскать решение загадки на этом перекрестке, где слились ирония истории, видимость и сущность ожидания и реальность. Он отдавал себя целиком то одному делу, то другому, то одной работе, то другой, стремясь возродить в себе нечто, чего он не в силах был определить, — невинность? Надежду? Временами его всего заполняла тоска по Муками, и он боготворил ее память, он с радостью воскрешал в своих мыслях эту зарю невинности и надежды, пока отчаяние вновь не овладевало им, как это было уже однажды, когда он стоял на вершине горы, глядя на болота Мангуо, точно с ужасом видел перед собой, как гибнет надежда и невинность. Однажды в Сириане, когда его охватило подобное настроение, он принялся писать, но ему удалось передать не горечь, которую он ощущал, а неприкаянность и нервозность, глубокий пессимизм при мысли о самоубийстве Муками.
Читать дальше