А пока возле него, простертого на провисшем диване с изодранной кошками обивкой, будут ходить на цыпочках встревоженные гости. Всплакнет, похоже уже преданная душой и телом, Жанна. Смущенно посидит огорченный адъютант. Сочувственными видениями не раз и не два промелькнут мать и отец Светланы. Скажет несколько весомых ободряющих слов адмирал. Ласково спросит, где «бобо», генеральская дочь, имя которой так и останется ему неизвестным. Томным голосом выразит недоумение, почему он не дал сдачи, аристократ Альберт (что можно было на это ответить? Сковала боль. Да и Толя не стал дожидаться ответного удара: сразу же исчез…). Постоят с минуту-другую, как над покойником, и остальные. И только Валька Дутов сделает то, о чем до него никто не додумался: принесет под полой стакан водки. Ипатов залпом выпьет ее, и боль как рукой снимет…
А потом наступит минута, которая для него станет самой большой наградой за все сегодняшние огорчения. Придет Светлана и, спровадив под каким-то предлогом Вальку и Жанну, присядет на краешке дивана и своим тихим глуховатым голосом спросит Ипатова, как он себя чувствует. И сообщит новость, от которой тот прямо подскочит на своем расползающемся диване. А скажет она всего:
«Больше он сюда не придет».
И легонько щелкнет Ипатова по носу…
Вот с этого и завертелось у них — с игривого щелчка наманикюренным пальчиком по носу. В нем было, если подумать, все: и прошлое, и настоящее, и будущее их отношений. Как говорится, началось с щелчка по носу и кончилось щелчком. Только щелчки были разной силы…
«О темпора! О морес!» — думал уже пятидесятивосьмилетний Ипатов, аккуратно возносимый эскалатором к Финляндскому вокзалу. Навстречу ему так же аккуратно спускалась к электричкам метро нескончаемая человеческая лента. Привыкший постоянно держать перед носом книгу или газету, на этот раз Ипатов, обе руки которого были заняты продовольственными сумками (теща приболела, а жена — пятый день в командировке), глубокомысленно созерцал людей. В первую очередь он обращал внимание на молодые пары. Каждая из них вела себя так, как будто, кроме нее, никого вокруг не было. Юноши и девушки на глазах у всех обнимались, целовались, прижимались друг к другу. Взгляды, которыми они обменивались, были настолько красноречивы, что Ипатов всякий раз стыдливо опускал глаза. Но особенно забавным, а иногда и трогательным было то, что нередко на молодых равнялись и люди солидного возраста. Это была какая-то повальная демонстративная обнаженность чувств, которая уже почти никого не удивляла — к чему только не привыкает человек? Привык к этому и Ипатов. Но бывали моменты, когда он, словно пробудившись ото сна, удивленно смотрел на эту вызывающую любовную карусель и не верил своим глазам. Он вспоминал, каким был в то далекое время, свою робость, свою застенчивость, свою нерешительность — он не осмеливался лишний раз дотронуться до ее руки, боялся обидеть, нарваться на насмешку. Даже когда она так нежно, так шаловливо щелкнула его по носу, давая этим понять, что следующий ход — его, у него хватило духу лишь прижаться щекой к ее руке. В ту минуту на кухне никого не было, и он успел бы и обнять, и поцеловать, и схлопотать по роже, если бы это не пришлось ей по вкусу. Но он этого не сделал. Она не отняла руку от его щеки, и он уже не помнил себя от счастья. Господи, как мало ему тогда было надо! Расскажи этим славным юношам и девушкам о его тогдашнем ликовании, они бы себе животики надорвали. И понять их тоже можно. Каждое поколение живет по своим законам. И ничего тут не поделаешь…
Ипатов закрыл глаза. А мимо по-прежнему тянулась непрерывная человеческая лента, и, наверно, по-прежнему молодые люди на виду у всех обнимались, прижимались, целовались. И надо быть полным кретином, чтобы принять это за упадок нравов. Имеющий уши да слышит: «Смотрите на нас, если вам так хочется. Нам же, откровенно говоря, наплевать на то, что вы подумаете, что скажете. Хоть в этом последнем, что не подвластно вам, позвольте нам поступать так, как считаем нужным. Не согласны с нами? Ну что ж, тем хуже для вас…»
Расходиться гости начали довольно поздно — около двух часов ночи. Последними ушли Ипатов и Валька, который не хотел отпускать приятеля одного. Перед уходом они украдкой дербалызнули еще по полстакана водки, и их все время сносило с тротуара на мостовую, прибивало к фасадам домов, сшибало в какие-то канавы. Городской транспорт уже не ходил, и поэтому им ничего не оставалось, как добираться домой пешедралом. Жил Ипатов в конце Старо-Невского, неподалеку от Александро-Невской лавры. Валькин же дом находился на Марата, что было тоже далеко, но все-таки гораздо ближе. И когда Валька пригласил Ипатова заночевать у него («Отец в Праге, дома одна нянька»), тот не заставил себя долго упрашивать. Правда, мелькнула мысль, что можно было бы пойти к бабушке. Всего несколько минут ходу, и он бы оказался в тепле, под родной крышей, а еще через несколько минут дрых бы без задних ног. Но предстать перед бабушкой в таком виде — это надолго лишить ее душевного покоя. Она бы подняла такой тарарам, нет, не при нем, а потом, с дрожью в голосе обзванивая всех родных: «Это что-то ужасное! Костя явился ко мне в совершенно непотребном виде. Он спивается!» Да и будить ее не хочется. Она всегда с таким трудом засыпает, по вечерам ее мучают сильные головные боли, от которых она спасается теплом — закутывает голову дюжиной шарфов и полотенец. И так, сидя в глубоком кресле, согревшись, засыпает. Будить ее не менее жестоко, чем появиться перед ней «еле можаху», как говорили наши славные предки. Но и топать до дому через весь город в такую гнусную ночную стынь — хуже не придумаешь!
Читать дальше