Меня всего лишь стрижет завпоэзией, и до сумасшедшего дома, где с меня слезет узаконенная завпоэзией челка, где с меня снимут часы и кольцо, отнимут ручку и карандаш — еще около шести лет. Однако я уже сейчас не хочу вспоминать подробностей времени на нашем этаже и собственной муки в связи с разводом родителей, поскольку сама мечтаю развестись с мужем, а у меня дочь семилетняя, которая безумно любит своего отца. И я своего любила безумно. И вообще, я стою по стойке смирно, по команде завпоэзией открывая и закрывая свои глядящие в разные стороны глаза, и вспоминаю сухо-календарно не взаимоотношения, не чувства, а время третьего этажа. Один глаз могла бы и не закрывать — все равно не видит, но зачем полуслепоту демонстрировать завпоэзией? Чего доброго задумается и в стихах моих обнаружит изъян зрения. Но и на этот изъян не указываю. Не люблю в тяжелое погружать, люблю людям подробно показывать только смешное. Время же никогда не смешно, даже если течет всего лишь по одному этажу в одном из домов на одной из улиц столицы одной из социалистических республик. В 20-м году в Баку наступила советская власть и изъяла из жизненного оборота грека, хозяина дома. Три комнаты фасада были отданы революционному мужу маминой тетки. Когда мы переехали в эту фасадно-анфиладную роскошь, то одна из комнат с двойным светом, выходящая в стеклянную, в виде прямоугольной подковы или приплюснутой буквы «п», галерею, была занята тетей Надей с дядей Сеней. Только тетя Надя со своим мужем, портовым снабженцем, никак не пострадали. Хотя — кто знает? Тетя Надя, видимо, бежала из Тбилиси. Может быть, она княжеского рода. Но о прошлом молчит, как о своей Центральной сберкассе. А тайна-то есть, и основательная: в день, когда объявили о смерти Сталина, тетя Надя испекла пышный пирог с айвой. Еще три помещения с окнами и дверьми, также выходящими в галерею, занимали три хозяйские дочери. Старшую дочь судовладельца, высокую, черноволосую и тоже носовитую Марику, с опозданием арестовали в 37-м году как жену врага народа нелюдимого Кубасова, которому дали десять без права переписки еще в 36-м как японскому шпиону. Ничего себе звучит «без права переписки», будто бы с того света можно письма писать. Марику лишили свободы, и освободилась восемнадцатиметровая комната. В нее вселился курчавый Гуревич с женой и сыном. В 52-м Гуревича посадили как космополита в области средств массовой дезинформации, жена его отравилась, а сына взяла к себе бабушка. В освободившуюся восемнадцатиметровку вселили районца-милиционера, переведенного из селенья в железнодорожную милицию Баку, — он вместе с Марьям Абасовной и десятью детьми по сей день расположились на этом метраже.
Вторую дочь судовладельца, толстую, старую деву Терпсихору или, как мы ее называли — Терпсю, в 40-м году из такой же по метражу комнаты выслали из Баку как гречанку. Самую младшую, с классически греческим профилем Афродиту (Фросю), которая жила с русским весельчаком-мужем в двух безоконных клетушках, когда-то служивших ванной, выслали в 41-м почему-то как немку, несмотря на то что муж ее погиб в Финскую кампанию. В комнату Терпсихоры вселилась Ирина Степановна вместе с мужем Асадом Абдуллаевым и сыном Эдиком, вскоре они две темные прихватили. Асад в один день с моим отцом добровольно пошел на фронт и погиб в 42-м.
Меня стрижет завпоэзией. А я, часто хвастающаяся даром провиденья, ни в каком сне, ни в каком воспоминании, — оно тоже, в сущности, сон, — не могу увидеть, что в 91-м году Ирину Степановну, ссохшуюся старушечку, зверски заколят по наводке соседа с первого этажа. Убьют и армянку-жену пожилого Эдика, кричащего погромщикам, что он — азербайджанец. И лысый орлиноносец, бывший художник киностудии Эдик, не сумевший защитить мать и жену, умрет рядом с ними от инфаркта. Повезло их двойняшкам — вышли замуж за русских и к тому времени переселились в Калужскую область.
Ничего-то я не умею предвидеть, а лишь боюсь, что увлекшаяся стрижкой завпоэзией, после того как за челку возьмется, возьмется и за мое безвкусное платье. Мне душно. Неужели живое, лианисто-удавное время нашего этажа намоталось вкруг шеи и душит? Да нет же, это газеты с благодатной оттепельной текучкой намотаны, чтобы волосы не падали на пол в тесной редакционной каморке с двумя стульями и столом, заваленным папками. Но много ли весу в двух газетах, чтобы душить? И я, догадливая, догадываюсь, что уже минут десять как стою смирно, а до стрижки минут пять трещала, значит, уже минут 15 не курю. Похвастаю, я — особенная, если не курю, мне душно. Если хочу курить, а нельзя, то начинаю безостановочно тарахтеть:
Читать дальше