– Ну, Сергей, ты понимаешь, о чем я. То выступление Мережковского еще не забылось… да и вряд ли его кто-нибудь забудет…
– Да при чем же тут это?!
– Как же, как же. Это тебе кажется, будто нет тут никакой связи. Я должен тебе, Сережа, напомнить, что мы выступили против хорошо вышколенной агитационной политической организации, которая уже не первый десяток лет ведет наступление, и вот дошла эта красная машина до Парижа, вот она здесь, перед нами, и тут нам никак нельзя оступиться, потому что нас на прицеле держат и осечки ждут. И я знаю, что про нас скажут, если мы напишем о похоронах Гиппиус…
– И что про нас скажут, если мы напишем о похоронах Зинаиды Николаевны?
– А вот что: мы тут пишем антисоветские статьи и чествуем тех, кто поддерживал Гитлера. Мы себя ставим в уязвимое положение. Нас молниеносно объявят фашистами!
– Ладно, – Серж встал, – я вас понял, господин редактор.
– Серж.
Шершнев не смотрел на Игумнова. Он не хотел его слушать. Я так и знал, думал он. Этим кончится. Так и знал. Отвернулся. Обидно. Зонтик.
– Где моя шляпа?
– Серж, стой.
– А, вот она.
Все так же не глядя на Игумнова, он сделал едва заметный салют и, не говоря ни слова, вышел (слегка хлопнул напоследок дверью). Два дня Игумнов успокаивал Шершнева, обхаживал, наконец, пообещал напечатать его очерк, и они помирились.
За ссорой с Шершневым последовала ссора с Гвоздевичем: все началось с невинного монолога Грегуара – он прохаживался по классной комнате и от нечего делать сотрясал воздух:
– Ах! Как я скучаю по человеку! Как скучаю! Дайте мне человека, обыкновенного человека! Без России, без Америки, без паспорта и политических вшей! Я тоскую по всему простому в нем! Я уже не помню обычного разговора ни о чем. Я забыл, что такое приватная светская беседа. Все, как в сомнамбулическом сне, говорят одно и то же, балаболят, как бубенцы на единой для всех упряжи.
– Ой ли? – зачем-то встрял Гвоздевич. – Прям-таки все масса и бубенцы? Взять меня, например. Неужели я – бубенец? И я книгу готовлю, между прочим. Это еще как личное! Экспериментирую со шрифтами, как в прежние времена.
– Книга, говоришь, – ядовито сказал Игумнов, – стихи…
– Да, стихи. Что ж теперь стихов не писать? Одной агитацией заниматься? Глупо.
– Что глупо? – Лицо Игумнова засветилось от негодования.
– Да все это глупо, – в сердцах сказал Гвоздевич, и его понесло: – Какая разница – царь-батюшка или Сталин? Неужели до вас всех еще не дошло, что никакой разницы нет! Царизм или большевизм! Не помните, как в царские времена чеченцев убивали? А как унижали простого человека? Чуть что – в морду! Солдата секли. Лазов и турков давили. Всех, кого только можно, под царскую подкову и печать сверху – шмяк! Я это видел в Гюрджистане и Лазистане. Насмотрелся тупости и чванства российских войск, абсурда и близорукости тыловой администрации. Я сыт по горло русской окраинной политикой. Меня тошнит от колониального империализма и русского джингоизма. Грабеж, насилие, захват земель. Политика нагайки, виселицы и штыка! Русь – чужой кровью упьюсь!
– Ну, это чистой воды русофобия, – сказал ошеломленный Вересков. – Это даже неинтересно…
– Так что, Илья, – сказал Игумнов, нервно подергиваясь, – теперь на всех наплевать? Так и так – все одно. Тебе не жалко тех, кто уедет и, вероятно, окажется в каком-нибудь лаге, под каблуком?
– Не имеет значения…
– Ах, вот как?
– Не перебивай, Анатоль! Я сказал: не имеет значения, что я чувствую, жалею я или нет. Над всем стоит Рок. Он превыше всех. Я – ничто. Даже если б жалел я, допустим, то выходило бы, что я для себя этим занимаюсь, своим чувствам потворствую. Или вот как вы: из ненависти к большевикам, наперекор им, вашу ненависть питаете. Нет, не в жалости и не в ненависти дело.
– А в чем? – спросил Вересков. – Газету, что ли, теперь не делать?
– Да делайте что хотите. Я же о свободе личного выбора говорю. Пусть едут, если они так решили. Дайте им самим решить.
– Ты не прав, Илья, – сказал Игумнов. – Это не совсем личный выбор. Пропаганда сталинская, вот что тут склоняет чашу весов. Некоторые просто запутались. Они поддались очарованию. Наслушались этих индюков, советских патриотиков. Увидели, что Бердяев или Одинец написали, и встали в очередь. Поверили Евлогию по наивности или простоте душевной. А другие – по закону толпы: куда все, туда и я. Может, чаша-то весов совсем чуть-чуть колеблется, и тут мы можем весы склонить на нашу сторону, спасти человека.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу