Клюзнер собрал своих, обратился к ним, по обыкновению, кратко.
— Ежели кто сунется мародерничать или немок насиловать — застрелю лично.
Ропот прошел по рядам подопечных его.
— Это что ж вы такое говорите? — спросил рябой. — Вот я, к примеру, часы карманные свистну с комода фашистского, и вы меня — меня, с кем под снарядами, пулями да осколками мосты сколачивали — за это пристрелите как собаку?!
— Насчет часов не знаю, — сказал Клюзнер, — может, и сквозь пальцы посмотрю, а если станешь барахло узлами таскать да баб поганить, именно пристрелю как собаку.
— И пойдете под трибунал, — сказал бывший доктор.
— И пойду, — отвечал Клюзнер, — вы меня знаете, за мной не заржавеет.
Пошел прочь, похлопывая, всегдашняя привычка, рукой по ляжке, словно у него слева шашка по ноге постукивала; да еще вальс Штрауса насвистывал-напевал, что это Штраус, давно уж всем поведал; узнавали. Знали все: хоть сердце у комиссара доброе, из него при навыке должном можно веревки вить, вспыльчив необыкновенно, от слов своих не отступает, упрямством отличается отчаянным, пристрелит, под трибунал пойдет, за ним и впрямь не заржавеет.
— Так про него рассказываешь, — сказал, перейдя на «ты» филолог-лагерник, — словно хорошо его запомнил, а ведь больше двадцати лет прошло.
— Двадцать лет спустя, — сказал филолог-ссыльный.
— Конечно, помню, он у меня в глазах как портрет стоит. В дверях землянки. С топором на берегу. На середке нового моста. Да я его привидение днями в тумане видел. Идет с индейцем, чудом в перьях, говорят промежду собой. Я за угол заскочил, отдышался, думаю, — что ж это за макуху Шурёнок нам в пиво льет? Потом обратно двинул, окликну, решил, а ни души на улице, растворились призраки в белой тьме.
— Индеец в перьях? — промолвила пивная Шура, дабы подать реплику к случаю высунувшаяся из своего оконца подобно кукушке в ходиках, — так он в гости ходит в угловой серый дом, один раз клиенту с бидонами помогал пиво поднести. Макуху я им в пиво лью. Размечтался.
— А я ведь о мосте в студенчестве реферат писал. «Мост в мифе и в волшебной сказке». Последний реферат перед арестом, — сказал филолог-ссыльный. — «Мост строится как бы на глазах путника, в самый актуальный момент путешествия, на самом опасном месте, где путь прерван, где угроза со стороны злых сил наиболее очевидна».
— Сам придумывал или списывал? — спросил друг его.
— Как всякий студент, пишущий реферат: и то, и то. Помнится, писал о знаках в начале и в конце моста — сторожевых львах, сфинксах, грифонах, совах, шестах из копий, щитах на колоннах. О том, что наведение моста — открытие пути в новую жизнь, в новое царство, в новое пространство; о чудовищах у переправы, «яворовых людях», строящих мост. О том, какими были сказочные мосты: золотой, яворовый, стеклянный, ледяной, железный. О вертикальных мостах, небесных, подобных мировому древу, растущих вверх, связывающих человека с богами, землю с небом, низ с верхом. О жреце и шамане, воздвигающих мировое древо — шест, столб — и путешествующих по нему на небо. О мосте в нижний мир и зооморфном страже этого моста. О превращении дерева в мост — ну, это и вовсе реалистическая деталь, затесавшаяся в сказку. О сакральном пространстве, где мост — связующее между точками его, между настоящим, прошлым и будущим.
«Неужели настоящего видел?» — сомневался Шнырь, идя прочь по Никольскому переулку.
Через год попал он в нехорошую историю, впрочем, хороших и не ожидалось. Его преследовали, он скрывался, бежал и однажды, вскочив в трамвай, обнаружил, что и они вскочили за ним с передней площадки. «Ничего, спрыгну незаметно на повороте». Алый граненый трамвайчик с открытыми дверьми, полный граждан, прозвенел мимо знакомого ларька на углу Подьяческой и Никольского, двинул на другой берег. Но пробираясь к двери, проталкиваясь, сделал он, уже у подножки, неверное движение, не надо бы прыгать, а что делать, прыгну, уйду, он промедлил лишних пару секунд. «Стой!» — услышал он крик, знакомый голос, и уже прыгнув, успел повернуть на голос лицо, его уже затягивало под колеса, когда он увидел на мосту через Фонтанку своего комиссара-понтифика, взгляды их встретились. «Узнал меня!» — подумал Шнырь весело, и всё было кончено.
Вскоре рельсы сняли, мост разобрали, от него остались только два гранитных выступа на двух берегах реки; Клюзнер иногда, идучи из гостей из дома 34 к себе (а жил он возле левобережного дома Толстого, городского Януса с двумя парадными фасадами на набережную и на улицу Рубинштейна, бывшую Троицкую) белой ночью, останавливался у парапета выступа правого берега и смотрел в воду, прежде хранившую, плавно следуя к дому его детства, тень трамвайного моста.
Читать дальше