— Тише, дедушка спит.
Дом был последний в конце улицы, за ним были кусты и деревья. Ветки лезли в окно дальней комнаты. Блестели листья после внезапного дождя. Оглушительно стрекотали птицы, приходилось почти кричать. Лиза любила приходить к Рохке. Возле нее было спокойно, радостно, с приятным смыслом жизни на каждую минуту жизни. Рохке добродушно ворчала.
— Я глухарка, мне птицы не мешают, а дети недовольные, не могут спать. Лизавета Темуровна, ви мне скажите, можно не спать в молодости? Или они теперь не устают от жизни? — тараторила Рохке.
Ее сын уже закончил институт, геолог, поступил в аспирантуру, но дома бывал мало, приезжал с женой на месяц-другой, и снова в горы. Рохке беспокоилась, примеривалась к невестке, она была из сосланных поволжских немцев, сирота. Он познакомился с ней на практике в Таджикистане, она готовила еду в геологической партии, училась на заочном в пединституте. У нее был угол за ширмой у дальней родни в Ленинабаде. Старалась поменьше бывать там, чувствовала себя лишней в тесноте большой семьи и нанималась в горы при любой возможности. Вечерами он помогал ей мыть посуду, они читали вместе немецкие стихи, уходили от лагеря подальше, нежились на расстеленых куртках. Прошлым летом расписались в каком-то сельсовете, он торопил ее: переведись в Ташкент в институт. Ей нужен был год доучиться, она не решалась, вдруг откажут?
Рохке отдала молодым свою комнату, им купили раскладной диван, сама переехала на «ложу», уже застеклила, осталось утеплить к зиме.
Дочка с мужем жили в другой комнате, ждали ребенка. Уже привезли кроватку от друзей, заготовили полотно на пеленки, одеяла. Комната напоминала тесный склад — стопки тетрадей на проверку, дочка была учительница, рулоны чертежей ее мужа, кульман в углу, книги не помещались на этажерке, лежали на полу на газетах. Под кульманом громоздились банки, консервировали на зиму помидоры.
Рохке ворчала: как хорошо ми жили на Каблукова. Теперь во дворе есть соседи, они коптят свиное мясо, воняют, пьяницы в беседке сидят, там должны играть дети, ви тоже так живете?
— Не знаю, у нас окна на улицу, я во дворе редко бываю.
— У вас культурние, но это неправильно с таким большим двором жить. Они ругаются, как урки.
— Рохке, побойтесь бога, жалуетесь на что? Отдельная квартира, еда без карточек, дети выросли.
— Эх, Лизавета Темуровна, и сын это говорит, и сама знаю. Кому сказать, шо в войну радость была, не поверят. Со всего радость: с картошки, с весны, лоскутов наберешь на одеяло пошить, уже радость! А сейчас живу как все. Все есть. Обувок пять пар имею. Я психическая, наверно. Вот внучок народится, буду шустрить!
И правда, стыдно мне! Как подумать, в какой город ми попали! Таки люди хорошие. Уйма политических событий, а нас не тронули. К родителям хожу и удивляюся: памятник целый, нигде не наплеваный. И смотрите, Эсфирь Ханаевну, память ее благословная, не арестовали в пятьдесят втором году. Из ейной партии не погнали. Пожурили на время, и все.
— Да уж, удачный у нас Вавилон, — Лиза заметила, что седая голова Рохке мелко подрагивала, — Рохке, вам надо к невропатологу, я попрошу знакомого врача.
Рохкин сын нередко помогал Лизе: приходил с друзьями починить, покрасить, пришел занавески повесить.
Занавески Лизе понравились, светились закатным солнцем, Рохке пришила желтую бахрому, получилось красиво, уютно.
Вдруг Лиза решила купить картину. Художник лечился у нее, спьяну упал в арык, сломал позвоночник. Лиза возилась с ним долго, два раза оперировала, пока лежал, не пил, начал ходить и снова запил. Когда выписывался, пригласил посмотреть картины.
Мастерская была пристроена вторым этажом к старому дому. Окна от пола до потолка, как будто аквариум на крыше. Художник хорошо кормился вождями, регулярно заказывали для колхозов, для районных домов культуры. Вождь и ликующий народ на полях. Или просто вожди без народа, в задумчивости в кабинетах, с газетой в руке, на просторах с кепкой, указывают в даль, морщинят лбы. Платили много, звания, выставки, газеты. Получал ордена, кланялся, лепетал благодарственные слова, смотрел в пол.
А потом бессонными пьяными ночами замаливал грехи: писал свое настоящее и относил в кладовку.
Иногда приезжали из Москвы-Ленинграда обласканные властью и деньгами маститые театральные или писательские люди, покупали его ночные картины в свои гостиные. Он был в моде, считался немного фрондер, немного романтик, загадочный восточный человек. Ему было за шестьдесят, худой, с темным монгольским лицом. Ходил медленно, опирался на палку с набалдашником — оскаленной мордой льва.
Читать дальше