— Экскаваторщик? — почему-то спрашиваю я.
— Почти, — говорит он, — я инженер. — Потом, смерив меня с головы до ног, спрашивает: — А ты?..
— Художник… студент.
— Ван-Гог?.. Интересно, но мне не по душе… Приезжай в Термез, много чего увидишь… Есть хорошие парни, настоящие люди, сильные ребята!..
Ночью долго не могу уснуть. Все думаю, ворочаюсь с боку на бок. Водка делает свое дело. Думаю о Термезе, о шестидесяти градусах, об уважении таджиков, о философии йогов…
Мой сосед, инженер, сразу же засыпает. Он спит крепко, и ему нет дела до моих снов.
Мои мысли мчатся очень быстро, и мне кажется, что они шумят и могут разбудить моего соседа. И я стараюсь думать немного тише. И с грустью вспоминаю Маро. Ее последнюю фразу, непонятную фразу: «Не люблю, когда меня любят». Мысленно целую ее волосы, ее руку, ее пальцы, ее глаза… Обнимаю ее… Я хотел бы всегда идти рядом с ней, всегда смотреть ей в глаза… Думать с ней… Я хочу иметь детей, похожих на нее, чтобы умножились копии ее лица… Чтобы я растерзал себя и отдал Маро, многочисленным Маро… И я удивленно чувствую, до чего же я нужен Маро…
Такие мысли, в конце концов, всегда клонят ко сну.
Слышу шорох. Снова засыпаю. Уже во второй раз просыпаюсь. Только начинает светать. В постели моего соседа лежит женщина. Ее рука свисает с кровати вниз. «Наверное, жена, в гостинице не было мест», — проносится у меня в голове. Я молчу и, словно вор, отворачиваюсь к стене, чтобы не оскорблять их своим присутствием. Наконец женщина встает и с тихим шорохом одевается. Мой сосед торопит ее. Женщина выходит. Сосед поворачивается и снова засыпает. Я поворачиваюсь, словно ничего не видел, и встаю. Выхожу в коридор. Видна спина какой-то женщины, идущей по коридору к выходу. Это Маро!.. Что-то, напоминающее крики толпы, вызывает у меня желание кричать от радости, звать: «Маро!..» Потом вдруг застываю на месте: а лицо? Может быть, это не Маро?.. Конечно, не Маро! Я одеваюсь и выскакиваю, чтобы увидеть ее лицо. И вновь начинаю искать спину женщины среди людей…
Я собираю свои вещи: дорожный мольберт, ящик с красками, несколько этюдов… Я уезжаю. Мольберт путается у меня в ногах, ящик с красками ударяется о колени.
И я думаю, затем мои мысли переходят в шепот, и вскоре я уже говорю сам с собой:
«Вам не нужна любовь?.. Кому нужна любовь?.. Я могу любить… Только любить… Я могу любить всех вас: больных, несчастных, счастливых!.. Неужели вам не нужна любовь? Я могу любить мою мать, друга, брата, моего вождя, знакомого, незнакомого, мой город, мою родину, мою колыбель, вашу колыбель, наше знамя…
Возьмите мою любовь, умоляю! Я готов умереть за вас… Я могу сказать правду… Ради вас я могу заставить работать до последнего дыхания каждую частицу и моих рук, и моего сердца, и моего мозга!.. Я посвящу вам одно сердце, одну жизнь, одну искренность. Я хочу и воевать ради вас, ради вашего смеха, ради вашей свободы!.. Позвольте мне любить вас!»
Восемнадцать ступенек вело в подвальный кабачок «Симпатия». Спускаться по лестнице было трудно, подниматься еще труднее: тут нужен был настоящий Мужчина, чтобы, выпив у Бугдана пять-шесть бутылок вина, удержаться на ногах и одолеть эти восемнадцать ступенек. А если бы на полпути у него подогнулись колени, он уже не рискнул бы снова появиться у Бугдана. Мало того, Бугдан поставил тяжелую дверь на улицу, и выходящий должен был еще и толкнуть ее, а здесь нужны были крепкие руки.
Если ты коротышка, «Симпатия» поднимает тебя на смех, если ты верзила, голова твоя тычется в низкий потолок. Надо было быть высоким и так незаметно сгибаться, чтобы никто этого не заметил, ибо в «Симпатии» не любили склоненных в поклоне мужчин. Чуть легкомысленным был Тифлис, чуть мудрым, чуть щедрым, чуть печальным… Бог с ним…
Со стен «Симпатии» смотрели Шекспир, Коперник, Раффи, царица Тамар и Пушкин. Нарисовал их Григор. И остальные стены тоже он разукрасил. И все хорошо знали Шекспира, Раффи, Коперника и Григора. И Григор всех любил: хорошие были люди — веселились, кутили, тузили друг друга, грустили, порой плакали, песни горланили… Григор словно вобрал в себя этих людей: когда разговаривал с Бугданом, как бы сам с собой разговаривал, когда разговаривал с Пичхулой — опять-таки сам с собой разговаривал. И Григор был Григором, и Пичхула был Григором. И все люди для Григора были единым существом. У Григора душа нараспашку, сам до конца раскрывался и у других все выпытывал. Делился своими сомнениями, говорил о своих слабостях и грешках, всю свою душу выскребал и — наружу… Когда же ему казалось, что собеседник знает его лучше, чем он думал, Григор вбирал его в себя, чтобы он, этот другой человек, обосновался в нем… Какое-то странное чувство довлело над Григором: ему казалось, что если он не разоткровенничается, если не обнажит свои слабости, свои страхи, свою веру, то не будет ему жизни. Скрывать свою сущность — боль, радость, порывы, мысли, страхи — значит скрыть себя, убить себя и взамен создать другого человека. Но это уже видимость, а не человек, иллюзия, маска. А самого человека нет. И потому Григор чувствовал необходимость внутренней правды, — это было единственным доказательством его существования.
Читать дальше