Я доехала на метро чуть ли не до самой китайской границы, пересела на автобус и потом двинулась вверх по мощеной дороге. Отец просил только о том, чтобы его похоронили на этом кладбище, в месте, чье название сочетало иероглифы 和 (гармония) и 合 (закрывать, воссоединяться). Но я тогда не знала — и никогда не знала — где именно лежал его прах. В кладбищенской администрации я с удивлением обнаружила, что записей о нем вообще нет. Молодой человек за столом осведомился — скучающим, но извиняющимся тоном, — не может ли такого быть, что моя мать развеяла его пепел в Саду памяти. «Вполне возможно, — сказала я. — Она никогда мне не рассказывала». Служащий вернулся к своим бумагам, а я вышла на улицу. Все могилы располагались узкими террасами, уходя вверх вдоль бетонных ступеней. После нескольких часов ходьбы по жаре я обливалась потом и с трудом вообще что-то видела. Непрестанно стрекотали кузнечики, а бабочки, хоть и изящные, были размером аж с носовой платок. Надо мной по воздуху плыли шарики хлопка, взявшиеся словно из ниоткуда.
Я случайно набрела на небольшой колумбарий, внутри которого на газетном листе дожидались четыре крошечные чайные чашки и четыре пары красных палочек для еды. В стены были вделаны квадратные ниши для хранения урн и пепла. Но некоторые квадраты были пусты: их прикрывали лишь картонки с написанной красным маркером парой иероглифов, 吉 (удачливый) и 玉 (нефрит). Что это значило, я понятия не имела. Помещение было сплошь заплетено паутиной, а чашки и палочки как будто забыли здесь привидения. Отчаянно желая отыскать отца, но и боясь этого, я изучила все фотографии — одну за другой. Его фото среди них не оказалось. Я вышла из колумбария и зашагала между могил, но папу по-прежнему было не найти. В конце концов я присела на ступеньки перед длинной дорожкой. Мимо прошел работник в синем с заткнутым под воротник формы полотенцем. Он хотел мне помочь, но я не могла объяснить, что мне надо, и в конце концов он оставил меня где нашел — под солнцем, размышляющей о родителях.
Четыре недели спустя в мой кабинет в университете доставили небольшую коробку. Внутри оказалось сколько-то документов, полицейские рапорты и отчеты о вскрытии — некоторые из них мама уже получала. Там была дюжина фотографий тела моего отца, его одежды и немногочисленных пожитков. Еще там были письма, которых я никогда прежде не видела — восемь от мамы и пять от Воробушка. Одно из писем Воробушка содержало пьесу на тридцать одну страницу, склеенную скотчем: соната для скрипки и фортепиано под названием «Солнце над Народной площадью». Сверху Воробушек надписал: «Для Цзян Кая». Переписанные от руки страницы были датированы 27 мая 1989 года. Я много минут потратила, чтобы расшифровать приколотый к ним степлером одностраничный рапорт. В конце концов до меня дошло, что эти страницы случайно подшили не к тому делу, и ошибка выяснилась только в 1997 году, когда все полицейские документы переводили в электронный вид. Поскольку прошло уже столько лет и дело было закрыто, они выдали мне, как единственному живому родственнику, оригиналы документов. Передо мной лежали письма, которых даже мама никогда не видела — ни когда ездила в Гонконг хоронить отца, ни после, когда тоже запрашивала его дело.
Я все отнесла домой. Той ночью я неспешно вчитывалась в страницы — раз, другой, третий. Я просыпалась в ночи и перечитывала. От фото отцовского трупа, холодной отстраненности рапорта и подробностей следствия во мне пробудились чувства, которых я не в силах была перенести.
В конце концов я сложила бумаги обратно в коробку, а коробку поставила под письменный стол. Моя жизнь продолжалась — я возвратилась в мир чисел. Меня наполнили их возможности, их язык и структура. Они были так же любимы, живы и универсальны, как музыка.
Вскоре я познакомилась с коллегой, который к тому же профессионально занимался музыкой — он был скрипачом. Его звали Ясунари, и он стал моим самым близким другом. Как-то вечером я дала ему рукопись Воробушка, открыв ее происхождение. Ясунари сказал, что сделает аранжировку.
Несколько недель спустя я пришла к нему домой. Мы откупорили бутылку вина, выпили за композитора, а потом я села на диван и стала слушать. Я никогда прежде не слышала музыку Воробушка, но когда вступили фортепиано и скрипка, я ощутила странный жужжащий призвук — словно уже слушала ее в детстве. Возможно, то было эхо Четвертой сонаты Баха, эхо той самой записи Гленна Гульда и Иегуди Менухина, на которую я потом наткнусь в Чайнатауне: как будто я знаю этого человека и всегда его знала. Мне показалось, что в этой пьесе я слышу три голоса — фортепиано, скрипки и композитора — и по отдельности да, они несли скорбь, но все же… как же мне это описать? В «Солнце над Народной площадью» передо мной раскрылось непокоренное пространство, под защитой которого пребывали все трое, а еще беспредельность, вечно расширяющаяся наподобие пустыни. Все мои вопросы без ответов будто кружили в нотах, на пересечении фортепиано и скрипки, меж музыкой и паузами, передышками. Каково было композитору прожить жизнь неуслышанным? Могла ли музыка записать в себе время, от которого иначе не осталось бы и следа?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу