— Пап, что случилось?
Да где же письма? Он всего несколько недель назад их пересматривал — и спрятал в конверт от Гленна Гульда.
— Ты что на полу делаешь? — сказала Ай Мин.
— Ищу пластинку, — сказал он.
— Какую?
По вечерам, до того как зажигался свет, можно было принять ее за Чжу Ли. Те же испытующие глаза. Та же упорная наблюдательность. Оставь меня, подумал он. Неужели Чжу Ли никогда меня не оставит? Но тут же устыдился этой мысли.
— Руки болят? Опять, да? Иди, посиди на диване.
У Кая тоже была дочь.
Как же человеку понять, задумался он, что есть любовь, а что — ее подобие? И имело ли это значение? Разве не важнее было то, что делалось — или не делалось — во имя этого чувства?
— Пап, скажи мне, что за пластинка.
Радио на улице продолжали предостерегать: «Это умышленный заговор и хаос. Его цель — раз и навсегда уничтожить руководство партии и социалистический строй».
Ай Мин опустилась рядом с ним на колени.
Дочь выбрала пластинку — Скарлатти, сонаты ре-мажор и ре-минор. Воробушек испытывал болезненное желание заползти в машинку. В 1977-м он, помнится, услышал, как во время протестов «Стены демократии» человек его примерно лет по имени Хуан Сян приклеил на стену стихи, которые написал еще в культурную революцию. В семидесятых, когда он их сочинил, он завернул каждый лист в полиэтилен, обернул им свечу, а затем добавил поверх еще слой воска. Когда культурная революция закончилась, он растопил воск и достал все девяносто четыре страницы своей поэмы. Было ли такое на самом деле, гадал тогда Воробушек, или это было что-то вроде Книги записей, воображаемое спасение? Как могло быть, что люди его поколения такое творили — и все же эти деяния были отчаянно скрываемы? Что происходило, если растапливать человека, как воск, слой за слоем? Что, если между слоями бы ничего не оказалось, и в сердцевине тоже ничего, лишь тишина?
…пользуются скорбью по товарищу Ху Яобану, чтобы смущать и отравлять умы людей.
Да, подумал он. Вот что такое скорбь. Смущение, возможно, отрава, что разламывает нас на части, пока мы не станем чем-то новым. Или же он все это время себе лгал? Что, если он так и не сумел создать кого-то нового?
— Отец…
Ай Мин вложила ему в руку стакан, и Воробушек отпил байцзю. Каким сладким оказалось спиртное — несколько быстрых глотков, и тело, возможно, онемеет, выпустив его на волю, как в старой поговорке: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке».
— Ай Мин, — сказал он. — Что бы ни случилось, ты должна написать эти вступительные. И написать их хорошо.
Университет, подумал он, единственный способ распахнуть двери.
— Пап, — сказала она, — тебе еще не поздно уехать за границу. Разве тебе не надо писать музыку?
Да что все прицепились к его музыке? Неужели нельзя было уже просто оставить его в покое на эту тему? Он залпом осушил бокал, притворяясь, что не расслышал. Под испытующим взглядом Ай Мин он чувствовал себя уязвимым и выставленным на всеобщее обозрение, словно в нем угнездилась вековая слабость и перемалывала все, что только было в нем уникального и его собственного — потому что он это ей позволил.
К его огромному облегчению, Ай Мин встала и ушла.
Он сел перед проигрывателем. Композитор внутри замолчал, потому что Воробушек это ему позволил.
— Всей революционной интеллигенции время идти в бой! Объединимся, высоко держа великое красное знамя маоистской мысли, объединимся вокруг Центрального Комитета партии…
Но нет — эти слова, эта передовица были родом из другой эпохи, другого движения. То было всего лишь воспоминание.
В конверте от бетховенского концерта «Император» (дирижер — Леопольд Стоковский, солирует Гленн Гульд) хранилось — вместе с письмами Кая — фото их троих: Воробушка, Кая и Чжу Ли. Его двоюродная сестра стояла посередине — четырнадцатилетняя, единственная, кто смотрел прямо в камеру, единственная, кому нечего было скрывать. Она тогда разучивала Прокофьева, на носу были новогодние праздники, и Воробушек помнил, до чего она в этого композитора тогда влюбилась. «Воробушек, как думаешь, разве можно вообще что-то так сильно любить? — она чисто по-детски схватила его за руку. Тем летом 1966-го она еще и была ребенком. — Но каждая фраза там такая глубокая, если б я пыталась расслышать все тоны и обертоны, то до игры вообще бы не дошло!» И все же, подумал он, она научилась слышать очень много. Она слышала слишком много голосов — и каждому отдавала должное. Всех их учили, уроками Председателя Мао и исступлением революции, что смерть способна сохранить истину. Но смерть, подумал он, ничего не сохраняет. Она отнимает цельность у тех, кто остался, и истина, которую они когда-то знали, исчезает незаписанная, нереальная, как рассеивающийся звук. Он прожил только половину жизни. Не намереваясь этого делать, он принудил Чжу Ли к молчанию. Он вспомнил, сколько себя вложил в ту Симфонию № 3. Он мог бы оставить бумаги над балками, мог бы спрятать их вместе с Книгой записей. Почему он так не сделал? Почему уничтожил их собственными руками?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу