– Не мытьем, так катаньем старается меня защучить. Ну да ладно – бог ему судья. А ты пока сиди, ни гугу. Стоит один раз сходить – и зацепят, засупонят с этих-то лет. Одно дело в страду помогать, другое – теперь…
Но вечером, когда пришла матушка и потухшим голосом поостереглась по поводу нашего отказа, мне стало неловко, коряво в душе. Почему они-то, дед и матушка, должны за меня сердце рвать, угрозы выслушивать, приспособляться?.. Еще держались те привычки и порядки, когда, ссылаясь на военное время или тяготы послевоенной разрухи, гоняли людей в молчаливой покорности, как скотину, куда глаз поведет или куда вздумается, выжимая из полуголодных, полураздетых и полуобутых работников последние соки – здоровье и дух, которых оставалось с пушинку. А на тех, которые роптали, быстро находили управу – зацепок для этого у начальства было не счесть: от вгоняющей в гроб работы до тюрьмы. Страх этот, поднятый до небывалых высот еще в то время, когда рушили крестьянские хозяйства, сметая их в общую кучу, гробил семьи, невинных людей, вошел в кровь и плоть многих поколений, а у тех, кто видел кошмары того ада наяву, и вовсе сжигал волю и дух при малейшем недовольстве начальства. И если дед, в силу возраста, давней, еще с царских времен, закваски, прошедший и Мировую войну и Гражданку, как-то держался, то матушку при одних мыслях о неповиновении властям начинало трясти, а ради нее я готов был на все.
* * *
Утрами изморозь обсыпала протаявшие на солнцепеках козырьки дворовых навесов, темную вязь полуутонувших в снегах плетняков, с торчащими, словно выщербленные зубы, концами кольев, заплоты и дорожный накат в ошметьях стылого навоза. Непривычно белые, будто укутанные пухом леса в куржаке окаймляли околицу седыми кудряшками по блекло-голубому в теплых прожилинах небосводу. В день, как солнце нагоняло тепла и света, все обнажалось, плавало в золотом тумане, в размытом, ослепленном яркостью пространстве. А ночами гулял мороз, и не малый.
Почти метровый слой земли, засыпавший силосную яму, не поддавался ломам, и лишь толстые, в разбитой бахроме шляпок, штыри, которые приходилось вбивать кувалдой, кое-как отслаивали пласты смерзшейся глины. Там, под ней, исходил сладким запахом прели спрессованный тяжестью земли силос – озерная осочка да ржанцы, подмога к сухому корму скотине…
Кувалдой махал больше Петруня Кудров, а Хлыст суетился в начальственных советах, то хватаясь за лом, тот, что полегче, то впихивал в пробитые дырки стальные штыри, и все балагурил, не переставая, зудил уши разными байками и сплетнями. Петруня, в задыхе от тяжелой кувалды, не раз его осаживал. Да что толку – не надолго.
Мое дело – бить дырки и оттаскивать увесистые комки стылой земли на боковые отвалы ямы. Самый тяжелый лом, не лом – ломище, граненый, почти в мой рост, едва подъемный с такой натугой, что глазам становилось тесно в орбитах, вздымал я после того, как разделывал углубление более легким и коротким ломом-кругляком. А уж отваливали мы глыбины мерзлоты сообща, как придется, разными приемами, с надсадой. Я – молча, взрослые – нередко с матерками.
Терпкий пар поднимался от обнаженного силоса, и едва открывалась его пощипанная вилами макушка, как появлялся Федюха Сусляков на розвальнях, заляпанных коровьими лепехами, размазанными и пристывшими к треснутым доскам корыта. Со скрипом, с унылой обреченностью, враскачку тащил сани однорогий, с затекшим глазом, исхлестанными, в полосах, боками, пестрый бык. Привычно он затягивал розвальни на отвал, и Федюха, ломаясь в пояснице и коленях, ковырял вилами, как отгрызал, спрессованный, спутанный в травяной завязи, силос и кидал его в емкое корыто. И так до середины дня и после – до вечера…
Первые дни я в ознобе тайной тревоги ждал от своих подельников, особенно от Хлыста, едких вопросов или даже насмешек по случаю моей не учебы, но их не было. То ли простое безразличие стояло за этим, то ли в запале работы забывалось столь маловажное событие – не один я в деревне не учился, то ли понимали мое состояние напарники и не бередили душевную болячку. Во всяком случае, пока разговор о том не заводился…
Едва солнце запуталось в щетине заалевшего леса, как мы, прикрыв соломой изгрызанную отбором травяную слоенку и определив свой трудовой инвентарь в схоронке, двинулись к поскотине засеревшей в быстрых сумерках деревне. Шаги наши, тяжелые, вялые, в раздумье, с прикидкой, озвучивались легким похрустыванием снега. Намучившись и наговорившись за день, мы шли молча, каждый со своими думками, своими чувствами. Осторожно, словно боясь завалиться в синеву снежных теней, нес я свое гудящее от перенапряжения тело, вдоль которого, будто чужие, привязанные в плечах, висели неподъемные, издерганные ломами руки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу