Жизнь моя замкнулась в обмете придавленной сугробами ограды с закутками и навесами да в двух половинках избы. Там, во дворе, в хлопотах со скотиной, дома – в общениях с матушкой и дедом. Лишь один Паша Марфин знал о том, что случилось в райцентре, и помалкивал, то пытаясь затянуть меня на вечерки, особенно загульные в январские праздники, то сманивал охотой на зайцев, предлагая себя в загонщики. Но ни на вечерки, ни на охоту меня было не раскачать – тот глубокий стыд, ожег позора, пусть несправедливого, крепко заякорил меня в родном гнездышке. И до конца Святок – времени тайных посиделок, горячечных игр, запретных гаданий, самого что ни на есть жаркого зимнего веселья, поднимающего душу к каким-то иным, отличных от других праздников, высотам мнимого счастья, проторчал я дома, стараясь не вспоминать ни захватывающую дух толчею ряженых девчат с парнями, ни катанья с горок, ни темных комнат с ворожбой. И особенно отрадно валялось на теплой печке, когда в окна хлестала непроглядная метель, а в избе было сухо, тепло и тихо до озноба.
Но шила в мешке не утаить – уж как прилетело известие о моем исключении из школы через леса и снега, можно было лишь предполагать: или почтальонша Дуся Новакова что пронюхала, мотаясь по магазинам в Иконникове, и растрезвонила, или наш сельский председатель, он же партийный большак – Погонец Илья Лаврентьевич, прозванный Хрипатым за скрипучий голос, постоянно державший телефонную связь с райцентровскими властями, услышал те отголоски. Так или иначе, а все хмарь мне в душу, в гнет мыслей, в опалу совести. Засупонился я в унынии, подвял духом, потерял радость бытия, и мудрый мой дед, поняв мое состояние, затеял разговор о сущности жизни, подытоживая который, сказал:
– Запомни, внук, навсегда: как бы и что бы не было – живи и радуйся, что живешь, радуйся жизни, и все выправится.
Понял я его, да не так просто выправить то, что «согнулось».
* * *
А в самый разгар Масленки – тоже оттуда, из далей времен принесенную в зажульканную лозунгами и призывными речами беспросветную глушь, выжигаемую этой самой агиткой, но несгораемую, заявился к нам Игнат Разуваев – сам колхозный глава, и сразу ко мне:
– Помоги завтра силос отбивать. Мужики не успевают. Скотина в недоеде…
Дед выкраивал из толстого лозняка вязки для саней, вскинул голову:
– Так он еще не дорос до мужика – ломом-то работать.
– Ничего, втянется. Раз в школу не ходит – значит наш, колхозный работник. На печи лежать не позволим…
Матушки дома не было – она веяла зерно на колхозном току, и дед один попытался отделаться от председателя. Я молчал, стараясь не ввязываться в разговор взрослых, – уж так меня воспитали.
– Не пущу я его! – Дед даже вязок хряснул в сердцах.
– А ты что, против советской власти?! – Разуваев нахмурился. Был он высок, грузен, цыганист лицом, не изранен, не изработан.
Дед как-то сразу согнулся над разопревшими в печке ивняками.
– Причем тут власть? – уже без крепости и напора в голосе произнес он.
– А притом, что я от сельского получил указку привлечь к работе всех подростков, которые бездельничают. – Разуваев похлопывал по новеньким буркам коротким кнутовищем. – Давай завтра с утра на базы. – Он мотнул тяжелой головой, обращаясь уже ко мне. – Там Полунина найдешь – он за старшего фуражира…
Это к Хлысту-то в подчиненные! Ни за что! И словно услышав мой внутренний протест, дед вскинулся, выпрямляясь:
– Не пойдет он никуда и баста!
– А, хрен с вами! – Председатель махнул кнутовищем. – Уговаривать мне тут вас! В совете пусть разбираются! – Он, гулко хлопнув дверью, проскрипел в сенях промороженными половицами, брякнул щеколдой, и конский храп раздался за окнами.
– Зацепил Хрипатый, – дед опустил натруженные руки, – не отстанет. А все злоба на меня не дает покоя…
Дед недоговаривал. Но я слышал как-то шепоток, что пути Хрипатого и деда пересеклись в проулке, у дома Дарьи Шестовой. Погонец года два назад схоронил жену, тихую испитую болезнями Феню, с самого конца войны, как объявился раненый в шею, не работавшую, замкнутую, редко появляющуюся на людях, и остался с двумя недоростками: десятилетним Яшкой и малым лет четырех – Проней. И хотя зашиблен он был войной, но еще держался в крепости, еще не дотянулся до тех лет, когда жизнь начинает катиться с горки. Да и не изработался Хрипатый – до войны учительствовал, руководил школой, в войну, говорили, в политруках ходил, и теперь в парторгах да при сельсовете не надрывался. Присмотрелся он к ядреной Дарье, чуть ли не сватался, а тут дед – вот кружева и завязались. Да и какие: ни подумать, ни предположить – фигли-мигли…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу